Поморов усмехнулся.
— Не поймем друг друга. Приходите завтра в деревню, там еще поговорим.
— Хорошо, учитель, — ответила Ятока. — Все придем.
Ятока перебирала чернику. Возьмет в пригоршню и пустит по берестяному листу. Ягоды катятся в туес, а листочки, хвоя остаются на бересте. «Придет Вася, угощать буду, — думала Ятока. — Надо еще клюквы набрать. Настой из нее шибко хорошо пить в жару».
С улицы донеслись выкрики, шум. Ятока вышла. У чума Урукчи стоял пастух Кучум, сын старика Согдямо, Перед ним, точно рябчик на току, подпрыгивал Урукча. Рядом с длинным Кучумом он казался совсем маленьким.
— Лентяй поганый! — выкрикивал Урукча. — Совсем забыл, за что тебя хозяин кормит. Я научу тебя работать!
Урукча схватил ременный аркан и хлестнул по лицу Кучума. Из носа пастуха на редкие моржовые усы брызнула кровь. Кучум качнулся, сжал кулаки, казалось, еще миг — и этот великан швырнет от себя тщедушного Урукчу. Но пастух вытер кровь залатанным рукавом рубахи и продолжал стоять.
— Тухлая ворона, — не унимался Урукча.
Подошла Ятока.
— За что бьешь Кучума?
— Негодный пастух. Оленей проспал. Пять телят медведь задрал. Совсем разорит меня. У-у-у, длинный пень! — Урукча замахнулся на Кучума.
— Брось! Аркан брось! — приказала Ятока. — Еще ударишь Кучума — на твоих оленей волков напущу, а в твой чум болезнь пошлю.
Аркан выпал из рук Урукчи. В маленьких глазках отразился испуг.
— Великая шаманка Ятока… Возьми себе сколько надо оленей. Но не посылай беды…
Ятока отвернулась. Охотники стояли у своих чумов с угрюмыми лицами. Столько, затаенной, ненависти было в каждом взгляде, что Ятоке стало не по себе. Будто не Урукча, а она била Кучума.
«Зачем, Делаки, ты разрешаешь злым людям обижать простых пастухов? — думала Ятока. — Или ты не видел, как Урукча бил Кучума? Пошто, Тангара — небесный владыка, ты рано взял мать к себе? Теперь я совсем одна: Кто научит меня жизни?»
Ятока спустилась к озеру и села на берегу под густой сосной. Ярко светило солнце, ветерок играл листвою. Было жарко, но Ятоку знобило.
Подошел старик Согдямо, сел рядом. Высохшими руками набил трубку табаком и раскурил ее. Ветер шевелил его белые длинные волосы и белую редкую бороду.
— Спасибо тебе, Ятока, за сына. Не позволила Урукче позорить его перед народом.
— Скажи, ама′ка[11], пошто мой отец был как дикий зверь? Пошто Урукча не жалеет людей?
Согдямо долго смотрел на скалу, которая стояла на той стороне озера.
— Ты тоже взлетела из того гнезда. Но твое сердце еще чистое, как вода в роднике, и душа добрая, как слова нежной матери, — неторопливо заговорил Согдямо. — Но придет время и богатство источит твое сердце, как ветер вот эту скалу. И оно станет холоднее, чем камень в лютые морозы. И тогда ты перестанешь понимать бедного человека. Тебе отец оставил много оленей, но на них кровь твоей матери.
— Как так? — испуганно спросила Ятока.
Согдямо выпустил клуб дыма.
— Твой отец имел десять раз по сто оленей, а потом еще раз по столько же. Но еще больше надо было. Тогда он решил жениться на дочери шамана с Холодной реки. Шаман за дочерью давал пять раз по сто оленей.
Мать тебя была из знатного рода. Не любила она Мотыкана. Решила уйти от него и забрать своих оленей. Тогда Мотыкан избил ее. И она умерла на третий день.
Это Ятока помнила. Ей было тогда пять зим. Всю весну их род кочевал по тайге, и, когда наполнились водой реки, они остановились у Большого гольца. Каждый день охотники уходили к снежной вершине и приносили оттуда мясо и шкуры.
Однажды отец Ятоки уехал к пастухам в оленье стадо. И тогда мать рано утром поймала ездовых оленей и стала их вьючить. Они собирались к дедушке, в род старого Ворона. Ятока вспомнила, что оставила игрушки у ручья, и побежала за ними. Сняла с елочки разноцветные лоскутики, связки косточек. В это время от стойбища донеслись крики. Ятока бросилась назад… Еще издали она увидела отца: он ходил возле оленей и сбрасывал вьюки вместе с седлами. Мать, схватившись за живот, корчилась у входа в чум.
— А через две луны, — продолжал Согдямо, — твой отец в наш род привел новую жену и пригнал стадо оленей. Но прожил с ней две луны и отправил ее в пастухи.
— Куда же смотрел наш добрый дух Тангара?
— Он глухой к горю бедных охотников и пастухов, глухой к горю женщин.
— Ты сказал, амака, отец отобрал оленей у моей матери и у второй жены. У меня олени чужие?
— Не судья я тебе, Ятока. Но твой отец не стыдился забрать последнего оленя и у охотника. Многих людей он оставил без куска хлеба, а потом заставил работать на себя.
— У Урукчи — три жены. У него тоже не свои олени?
— Это, дочка, ты у него спроси. Он лучше знает.
Ятока опустила голову на колени. Ее отец имел семь жен, и все они работали пастухами. Ятока бывала у них и слышала, как они проклинали отца. Теперь Ятока поняла, за что они его ненавидели.
Над лугом, стиснутым с двух сторон лесом, заблудившейся снежинкой кружил лунь. То он падал в траву, то взмывал в небо, то на мгновение замирал. Багровым заревом занимался закат. На опушке леса, на лиственнице, уходящей в поднебесье, пела серая зарянка.
Василий прошел последний прокос, раскидал валок, вытер рукавом пот со лба и стал завертывать самокрутку. За кустами тальника с тихим звоном выговаривали литовки: «Чих-чих-их-чи-и-и-их».
На душе у Василия было как в осеннюю слякоть — холодно. В работе забылся немного, но выпустил литовку из рук, и опять где-то под сердцем тоска о Капитолине. Одиноко Василию. «А что, если махнуть к Ятоке?» — подумал он. Вскинул на плечо литовку и вышел на поляну к корцам. Красиво работали парни, да и девчата не уступали. Впереди — высокий жилистый Максим Круглов.
В такт взмахам покачивалась его рыжая копна волос. За ним шел Сема Фунтов, низенький, плотный. О таких обычно говорят: ладно скроен и крепко сшит. На него наступали Надя Юрьева, Женя Пучкова и Дуся Прочесова.
— Кончай, ребята! — крикнул Василий.
Косцы подошли к нему.
— Ты уж все смахал? Ну и здоров, — удивился Максим.
— Ты тоже хорош: девчонок совсем загнал. Вон Надю хоть выжми. Пошли к табору.
Надя шла рядом с Василием, под стать ему — высокая, лицо чуть опаленное солнцем, глаза голубые.
— Купаться будем? — подняла она глаза на Василия.
— Надо.
Василий искупался и вышел на берег. Парни еще барахтались в воде; за кустами, возле бережка, хлюпались девчата, их смех и визг разносились на всю реку. Недалеко от берега, на лужайке, был разбит табор. В небольшой избушке, которую кто-то когда-то построил, жили женщины. Для себя мужчины соорудили три травяных балагана. А чуть в сторонке, под кустом, сколотили из досок кухню, где возле объемистого котла орудовала Глафира Пантелеевна, полная, еще не старая женщина.
— Тетя Глаша, покормишь меня?
Тетя Глаша вытерла о фартук руки.
— Куда торопишься, неуемная душа? — тетя Глаша покачала головой и взялась за черпак.
— Отчего ей быть спокойной, — Василий пододвинул к себе миску. — Мама рассказывала, когда я родился, бушевала буря, деревья с корнями выворачивало, из озер воду выплескивало, как из ложки.
— Помню я этот год, Вася. Во всей деревне только одна крыша уцелела.
— Так вот теперь и мечется моя душа: подавай ей то пургу, то гром. Не будет в моей жизни покоя.
— Да: оно на ветру-то и легче живется. Спокойное озеро тиной зарастает.
— Я об этом и говорю.
Тетя Глаша положила перед Василием кусок мяса и налила кружку молока.
Поужинав, Василий закурил и пошел к опушке леса, где паслись лошади. Закат уже погас, и на небо легла холодная синь. С речки доносился неторопливый голос Семы, смех девчат.
«Опять дормидонтками угощает», — подумал Василий.
Из-за кустов навстречу Василию вышли Захар Данилович и Ганя. Ганя за хвосты держал несколько кротов.