Она рассеянно кивнула вместо приветствия. Поморщилась от гама и шума. В темном платке и длинной юбке, ничем не отличаясь от местной жительницы — правоверной старообрядки, чьи предки когда-то основали это поселение. Резиновые сапоги и старый плащ дополняли картину. На корме стояла пара корзин, доверху набитых белым наливом.
Мысленно прикрикнув на Пыжика, я залез в лодку и оттолкнулся от мостков руками. Усмехнулся, дав понять, что оценил изощренный юмор. Когда я мчал на встречу с ней, благоговея и придыхая, она перекинулась нежитью: помесью ведьмы Гелы с покойницей Незнакомкой. А теперь, когда готовлюсь выплеснуть сквозь зубы: "Отвянь от меня навсегда, голодная нелюдь", передо мной сама кротость и смирение, потупленные долу очи и запавшие от постов и молитв восковые щеки…
Она больше не гребла, опустила узкие весла вдоль бортов, и нас несло течением. Мимо деревянных домов, где с мостков свисали одинокие, справляющиеся без хозяев удочки, мимо таких же лодок — мужчины проносились на тарахтящих моторках, женщины предпочитали грести, — мимо зеленых шуршащих зарослей, из которых взлетали серые цапли и пестрые бакланы, мимо флегматичных коров, жующих мяту. Пахло свежей водой, яблоками, виноградом "изабелла".
Медленная мутно-зеленая вода завораживала, наполняла покоем.
Я несколько раз пытался заговорить, но каждая попытка срывалась — словно глох мотор. То ли благостно-кроткий монашеский лик напротив так действовал, то ли окружающая идиллия. Скорее, и то и другое. Окончательно заткнулся, поняв, что ничего не смогу выплеснуть, пока она не заговорит первая и не разозлит, — когда нас вынесло в широкую протоку Дуная. Вдали курчавилось гребешками Черное море. Цепочка белых лебедей, один за одним отрываясь от воды, взлетала в воздух. Далеко, потому неслышно. Пеликаны, достопримечательность здешних краев, отдыхали на узком вытянутом мысу, уткнув клювы подмышку.
Лодка ткнулась обшарпанным носом в берег песчаной косы, усыпанной ракушками, испещренной следами кабанов и птиц.
— "На свете счастья нет, но есть покой и воля", — негромко пробормотала она. То были первые слова за все время. — Как перебивают друг друга голоса ваших великих, не правда ли? "Я б хотел свободы и покоя", "Покой нам только снится"…
— "Я спокоен, как пульс покойника", — внес я свой вклад.
Она коротко, по-птичьи, вздохнула и поднялась. Легко выпрыгнула из лодки. Скрипнул мокрый песок, хрустнула под подошвой ракушка мидии. Когда я собрался сделать то же, предупредительно воздела ладонь.
Я тупо смотрел, как она уходит вдоль пустынного берега, увязая сапогами в песке. Не мог понять: что я сказал не так, чем разочаровал до такой степени?..
Потом была еще одна встреча, последняя. В городе-призраке Припяти. Прошедший после Вилково месяц проплыл в каком-то тумане. Помню только, что Пыжик уже не пел и не свистел. Зачах в грудной клетке, тихо скончался?.. И та, за кем я гнался, не выпадала больше из мироздания — только запах-зов стал слабее.
Но мое метафизическое обоняние, как видно, усилилось, и я отыскал желтоперое создание уже без труда. Мне везло на попутчиков, и даже в "зону" был доставлен с комфортом: в компании трех молодых людей с фотоаппаратами, потеснившихся ради моего худощавого туловища в скромном "жигуленке". Признаться, не ожидал, что Припять так популярна у туристов…
Зов доносился из бывшей спальни бывшего детского сада.
По грязному окну стекал осенний дождь. Слой бежевой пыли на подоконнике, в котором нежились дохлые мухи и осы, достигал нескольких сантиметров. Влага и муть на оконном стекле придавали окрестным пятиэтажкам вид еще более щемящий и ирреальный. Дома, не достигнув стадии окончательного разрушения, еще не обрели ностальгическую красоту руин, но приближались к этому. Особенно хороши были тонкие, начинающие желтеть березки, что пробивались сквозь щели в фундаментах и венчали крыши.
Она сидела на подоконнике, опершись ногами на остов проржавевшей детской кроватки. Короткие неухоженные волосы, джинсы, туристские ботинки. Старый рюкзак защитного цвета небрежно брошен на пол. Рядом на газете немудреный завтрак: термос с чаем, надкушенный бутерброд, два яблока.
Если в Индии она была оживленной и смешливой, в Греции — ледяной и инфернальной, в Вилково — отрешенной, то теперь в лице и интонациях сквозила усталость.