— Ты несправедлив к ней. Чтобы выдумывать такие наряды и такой макияж, нужна незаурядная одаренность. Значит, она никак не девочка без искры.
— О нет, — Рин рассмеялся. — Ты, как и остальные, ловишься на ее удочку. Ли пролистывает массу журналов по моде и дизайну, в основном, западных. Придумать что-то свое она органически неспособна.
— Пусть так. Тогда зачем, встретив ее успешной и счастливой, ты включил ее в свою свиту и сделал бедной и несчастной?
— Люблю всё красивое и редкостное вокруг себя. А с чего ты взяла, что она бедная и несчастная?
— Насколько я вижу, она бросила своих спонсоров. Ведь так?
Рин пожал плечами.
— Как-то не интересовался. Это не было обязательным условием нашего с ней общения. Хотя, поскольку большую часть времени она торчит здесь, вполне вероятно. Но девушка не голодает и не ходит в обносках, как ты могла бы заметить. А почему несчастная?
— Разве можно быть счастливой рядом с тобой?
— Почему нет? Я даю то, что ей нужно. Нужно душе, а не порочному и ленивому разуму: служение истинному искусству и истинному творцу.
— Ты с ней спишь?
— Сплю. Но не часто. В постели с Ханаан неинтересно: она теряет свой блеск и шарм вместе с накладными ресницами. Становится настоящей — то есть пустой и фригидной куклой, не умеющей даже убедительно сыграть оргазм.
— А ты жестокий…
— Вовсе нет. Я объективный, в отличие от всех остальных. Ничто не застит мне глаза.
Мне Ханаан Ли не нравилась. Не сама по себе, а за демонстративное пренебрежение моей особой. Никогда не здоровалась, не обращалась первой. А на мои приветствия или вопросы выдавливала ледяные снисходительные реплики. Я чувствовала, что меня не любят не за недостатки или несходство характеров, но лишь по причине кровнородственной связи с Рином. К родному брату необязательно относиться с благоговением, можно позволить свойское обхождение и даже хамство. Мне не требуется лезть вон из кожи, чтобы доказать свою исключительность, заработав этим право пребывать вблизи его персоны.
Однажды я видела, как она плачет — после очередной его резкости. Лицо распухло, весь шик и высокомерие смылись. Проступила искренняя, настоящая Ли. Правда, ненадолго: взяв себя в руки и с полчаса поработав над фейсом в ванной, стойкая леди-инопланетянка вернула статус кво.
Рин поглотил ее полностью, от макушки до живописных ноготков. Ли готова была вылезти вон из своей блистательной шкурки, либо бросить ее ему под ноги, чтобы обожаемым ступням было не мокро, не колко, не холодно. Хоть и старалась этого не показывать. В ней ежечасно происходила борьба нешуточной гордости с рабской тягой самоотдачи. Когда побеждало первое, Ли подолгу уединялась, запершись на адской кухне или в оранжерее. Когда верх брало второе — могла буквально вытирать его ботинки своими драгоценными волосами, пребывая при этом в эйфории и гармонии с собой. Вылитая Мария Магдалина. (Помнится, этот библейский образ уже возникал у меня — в связи с другой, более ранней девушкой брата.) Правда, Магдалиной позволяла себе быть не на людях, а лишь тет-а-тет. И кроме меня — которой брат безжалостно раскрывал ее сокровенные тайны, об этом никто не догадывался.
Рин умело играл на ее чувствах — то приближая, то отдаляя, дабы вызывать нужные реакции. Но слишком жестоким, впрочем, не был и без особой нужды не мучил. Несмотря на видимое пренебрежение, Ли была ему интересна — иначе не подпустил бы к себе так близко. Об этом свидетельствовали и картины: две-три были написаны не без влияния ее внешности. Одна называлась «Холодный пожар» — горел лес, но длинные и очень тонкие языки пламени были не оранжевыми, а серебристо-голубыми, совсем как волосы Ли. Сквозь слоистые облака и дым проступало солнце, и, казалось, оно улыбается: тонко и высокомерно. На другой был изображен аквариум с одинокой, медитирующей на солнечный блик рыбой. У рыбы были прозрачные бирюзовые глаза, а крупные чешуйки на боках покрывали блатные татуировки.
«Мой путь — как крыло бабочки. Тысячи линий и точек, из которых складывается неповторимый узор, совершенное изделие, не способное к самостоятельному полету. Я могу служить лишь орудием для чужого парения, и с ним увидеть мир далеко внизу и везде, и возрадоваться солнечным лучам, проходящим сквозь меня — такую невесомую, такую ненужную и… драгоценную».
— Как тебе стишок?
— Ничего. Только грустный немножко.
— Именно благодаря ему у меня появился Вячеслав. Он пришел с полгода назад, в драном пиджаке, разных носках и с тетрадкой стихов. Стихи — полная лажа, за исключением одного — этого. Вот я и решил его оставить. Завести себе «маленького человека».
Вячеслав Дмитриевич Огуйко родился и жил в городе Алма-Аты и ничем примечательным не выделялся. Работал мастером на ватной фабрике, имел жену и двоих детей. Когда ему стукнуло тридцать три (пресловутый возраст), отчего-то вздумалось поменять жизнь, и не частично, а полностью. Подобные мысли посещают многих, но Вячеслав подошел к делу серьезно. Для начала бросил работу и около года только читал — восполняя пробелы в образовании. Жена терпела и кормила тунеядца, поглощавшего содержимое городской библиотеки, — видимо, надеялась, что одумается. Не одумался — но ушел: разочаровавшись в книжках, принялся искать мудрости у самой жизни. Двинулся на север. За два года обошел пол-России, одичал, основательно спятил (это уже мое мнение), накропал тетрадку стихов, которые притащил в Москву, надеясь найти в столице хотя бы пару-тройку родственных душ. Тут-то его и подобрал мой брат.