— На Гавайях каннибалы не водятся.
— Это радует.
— Наверно, ты беспокоишься о своей брошенной на дороге малышке? Я взял без спросу ключ и отогнал во двор моего знакомого — он живет рядом со станцией. Вот адрес, на всякий случай, — он протянул мне бумажку. — Твой любимый голубой катафалк в безопасности.
— Спасибо. Только не врубаюсь, зачем мне адрес. Неужто выгонишь, не проводив?
Не ответив, Рин зажег сразу несколько толстых восковых свечей. Роль подсвечников играли картофелины с вырезанной сердцевиной.
Я опять поразилась изменениям в его внешности, и, конечно, это отразилось на моем беззащитном лице.
— Не пялься, от этого не помолодею! — бросил брат, стягивая сапоги.
Меня передернуло: успела отвыкнуть от его грубости.
— Не можешь объяснить, отчего это произошло?
— Поконкретнее, пожалуйста. Тебя интересует, почему я выгляжу, словно Кощей из детской сказки?
— Да. Если говорить об этом не слишком болезненно.
— Болезненно? Не знаю такого слова. Мне наплевать, как выглядит моя оболочка. Даже зеркала в этом доме, как ты могла заметить, нет. Пришло время расплачиваться по счетам, и только.
— Но ведь ты еще молод! Только тридцать два. Тебе еще рано платить!
Устав нарезать круги, я уселась на пол, подстелив собственный пуховик. Рэн принялся топить печь, неторопливо закладывая березовые поленья.
— Я прожил не одну жизнь, а сотни. А ты говоришь, что не стар. Я древен, как мамонт в снегах Сибири. Я побывал во множестве мест, сотворил уйму существ и миров. Как думаешь, чем? Своей плотью и кровью, душой и нервами. И что в итоге осталось для самого себя? — Рин усмехнулся, обнажив желтые зубы. Я вздрогнула: очень уж он напомнил африканскую маску — из тех, что висели когда-то в его доме. — Видишь, даже тебе противно на меня смотреть. А ведь ты клялась принять меня любого.
Чтобы сменить тему, я предложила убраться в его избушке и приготовить еду.
— Убираться не нужно — мой бардак идеально гармоничен и утилитарен. С едой тоже проблем нет, — брат вытащил из печи чугунок с теплой картошкой в мундире и принес из сеней огромную миску с домашней сметаной. — Прошу! Завтрак, обед и ужин в одном флаконе.
Насыщались мы в молчании, под треск свечей и свист зарождающейся пурги за окном. Потом брат закурил сигару. Дым был густым и ароматным. Я со страхом ждала, что от курения он раскашляется, как вчера ночью, но этого не случилось.
— Ты знаешь, что Як-ки умерла почти сразу после твоего отъезда?
— Знаю, — голос Рина дрогнул, но еле заметно.
— Бросилась с крыши. Я случайно услышала — из сюжета по ТВ. Мельком показали тело, и я узнала — по волосам и обгорелому пончо. А за несколько дней до этого принесла мне картину с дожками. Вытащила ее из огня.
— Она пыталась вытащить и другие. Еле-еле удалось вывести из дома — он уже вовсю пылал. Она хорошо жила, Як-ки, и хорошо ушла.
— Ты называешь это хорошим? Самоубийство, да еще таким жутким способом?
— Почему жутким? Смерть мгновенная. Плюс две секунды полета. Помнишь, как ты призывала когда-то в морге ни за что не вешаться, выбрать любой другой способ? Як-ки приняла твои слова к сведению.
— А ты говорил тогда же, что идеальнее всего заснуть в сугробе.
— Но был сентябрь.
Лишенное волос и бровей лицо в извивах сигарного дыма казалось бесстрастным и, по обыкновению, слегка насмешливым. И это меня взбесило.
— Какого черта, Рин?! Ты что, не помнишь, как вещал нам тогда — премудрый гуру в окружении преданных учеников, — что крайне важен последний момент перед смертью и самоубийцей быть очень нехорошо? А сейчас сидишь, как бездушная статуэтка из желтой слоновой кости, и ловишь кайф от сигары, и цедишь сквозь зубы циничную чушь?..
— Ловлю кайф, да, — с улыбкой кивнул Рин. — От сигары и от беседы с единственной и любимой сестренкой. Сестренка права — в том смысле, что гуру из меня был никакой, и ученики — никакие. В остальном же ты несешь чушь, а вовсе не я. Не тебе судить о ее последнем моменте. Душа, приходящая на землю то дельфийской жрицей, то стихиалью большой реки, вправе распоряжаться собственным уходом. Ей там лучше. Я держал ее здесь какое-то время, держал для себя, как последний эгоист и собственник. Стоило отпустить — и она улетела. Скажи, а где ты держишь спасенную Як-ки картину с дожками? На антресолях?
— На антресолях. — Я хотела добавить, что собираюсь повесить ее в детскую комнату, когда мальчишкам исполнится семь лет, — и приступить к долгой и увлекательной истории о чудесах дяди Рина, но передумала: лучше потом, в ином контексте.
— Я так и думал.
— Скажи, неужели тебе ее совсем не жалко?
— Ты о Як-ки? Жалеть того, кто вернулся домой из тяжкого изгнания? Не произноси столь явных глупостей, Рэна. Другие члены квартета гораздо больше достойны сочувствия.
— А ты знаешь, где они и как? Мне ничего неизвестно. А так хотелось бы!..
Рин заговорил после небольшой паузы:
— Ханаан Ли в Германии.
— Ты ее видел?
— Мне не нужно видеть, чтобы быть в курсе того, что происходит в их жизни. Как и в твоей, кстати. Ли вышла замуж шесть лет назад — за пожилого бюргера, познакомившись в сети. Он сдувает с нее пылинки. Она ночами бродит по Гамбургу, готовая выть от тоски в чужое небо.
— Все так плохо?
— Иногда ей кажется, что хорошо: ведь у нее есть всё. Она не работает, не занимается домашним хозяйством. Детей, сама мысль о которых всегда приводила нашу Ли в ужас, муж не требует: хватает тех, что от первого брака, и внуков. Она всегда была фригидной, потому не страдает от отсутствия постельных радостей. Может целыми днями творить, фантазировать, создавать новые образы себя возлюбленной, тем более что средств и возможностей стало больше. Но вот незадача: не создается, не творится. Порой ей снится наш безумный дом и квинтет, и она просыпается со слезами на глазах, которые тщательно прячет от сопящего рядом толстого обрюзгшего тела.
— Бедная, бедная Ли… А Снеш?
— Снеш не плачет. У него все прекрасно: он на взлете, на вершине. Стал преуспевающим композитором, создавшим некий новый жанр на стыке классики и попсы. Его музыка в почете и у критиков, и у простых людей со вкусом — а это редкое явление. Уверен, ты не раз встречала его фамилию в СМИ и на афишах. К счастью, в пору его пребывания в нашем доме этой фамилии никто не знал. А поскольку он, к его чести, не жалует тусовки, интервью и презентации, то физиономия его не замылена. Будь это не так, ты бы его давно опознала.
— Не только фамилии, я и имени не знала — Снешарис, да Снеш, и только. Назови же ее — я сгораю от любопытства!
— Зачем?
— Как — зачем? Приду на его концерт, потом зайду за кулисы — обнимемся, напьемся, наговоримся…
— Ох, Рэна, Рэна, — брат вздохнул и потрепал меня по волосам, как маленькую. — Не думаю, что вы обнимитесь и наговоритесь. Снеш вежливо поздоровается и даже задаст пару вопросов о твоей жизни, но не более. Разве ты не помнишь, каким он был гордецом и нарциссом? И это в девятнадцать, будучи никому не известным мальчишкой. Сейчас он известен, и гордыня возросла в разы. Что ему, блистательному снобу, знакомство с какой-то женой адвоката? Пусть состоятельного адвоката, но никак не сильного мира сего.
— Не верю! Ты просто злой, Рин. Мы дружили со Снешем и знакомы не одну жизнь, между прочим.
— У тебя будет возможность это проверить. Рано или поздно Снеш засветится, и ты узришь его фото в какой-нибудь газетенке. Заранее сочувствую. И еще: я немного покривил душой, сказав, что все у него прекрасно. Известность и деньги — еще не все. Он по-прежнему одинок, несмотря на толпу «абажалок», которая, как нетрудно догадаться, растет год от года. А главное, периодически охватывает тяжелейшая депрессия. Антидепрессанты и модные болтуны-психотерапевты не помогают. Не помогает и творчество, которое в эти периоды он ненавидит.
— О господи. Тут ведь и до иглы недалеко! А то и веревки. Бедняга… Твоим последним пассажем, Рин, ты еще больше утвердил меня в желании с ним увидеться. Быть может, я сумею его поддержать. Молодых и модных композиторов не столь много, и я его отыщу, уверена.