Выбрать главу

Ах, эта челка!.. И этот взгляд из-под челки!.. Так она смотрела на меня в первые часы нашего с нею знакомства. Как все банально, избито и пошло!

Конечно, моя подозрительность — это моя глупость, мои комплексы, порожденные собственной добропорядочностью и умопомрачающим шумом. Да что там! Этот шум может просто убить.

Я делаю им знаки: дескать, не могу больше, ухожу наверх. Они кивают. Встаю и едва не падаю: шумовой ужас нарушил мне координацию движений. Стоит немалых усилий сделать десяток верных шагов, чтобы выйти из этого ада.

На верхней палубе прохладно. Но я готов мерзнуть, чтобы… Вот это да! Чтобы побыть одному.

Но я еще не успел оценить свое непростое состояние, как сзади послышались родные голоса: «Та-та-та, ля-ля-ля!..», «До-до-до, ха-ха-ха!..» Покой был недолог. Впрочем, судя по курсу судна, мы возвращались с открытого моря в бухту, и скоро конец затянувшемуся общению. Город-бухта разлегся во всей ночной красе: огненный серп, посылающий в воду кинжалы световых отражений, с таинственным мерцанием на кончике теперь уже правого от нас рога бухты — маяк, у которого мы с Викой сегодня, почти в полном молчании, провели пару неуютных прогулочных часов…

6

Любка сдалась и согласилась пойти с ним на берег.

Он шел впереди, чего раньше никогда себе с Любкой не позволял. На груди гитара, в душе огонь, под сердцем — нож.

— Сыграй что-нибудь, — садясь на лесину у воды, прислонясь к корневистому обрывистому берегу, прикрывая глаза.

— Это прощальная песня, — предупреждает он.

— Да? — она вскинула ресницы, окинула его подозрительным взглядом. — Ну, что ж…

Он запел:

«А турецкий султан, он дурак! Он ханжа, он невежа! Третий день я точу свой кинжал, На четвертый — зарежу!..»

— Вот как!.. И что же будет дальше?

«Изрублю его в мелкий шашлык, Кабардинцу дам шпоры! И, накинув на плечи башлык, Увезу тебя в горы!..»

— Ты остался совсем один, — Любка погладила его по голове, гнусаво жалея: — Мама с дядей уехали в театр, оставили маленького одного. Ты не любишь театр? Почему ты не поехал с ними? Я слышала, вы собрались продавать дачу. Неужели ты можешь исчезнуть навсегда? Я так привыкла…

Он перестал играть несколько долгих минут назад. Он молчит, не отвечает на игривые Любкины вопросы.

Любка вдруг забрала у него гитару и стала подбирать мелодию. Она ведь музыкантша, хоть и не гитаристка. Пальцы левой руки у нее сильные, как и положено скрипачке, с мозолистыми крепкими подушечками, но вот правая длань выщипывает всего лишь слабые, глухие, шепотливые звуки. Услышать бы, как ты шепчешь, Любка!

И Любка почти зашептала, запела, подражая его интонациям:

«Костер давно погас, а ты все слушаешь… Ночное облако скрыло луну. Я расскажу тебе, как жил с цыганами, И как ушел от них, и почему…»

— А когда приедут? — спрашивает Любка, приостанавливая исполнение мужской партии.

— Мама с Аполлоном приедут завтра утром… — глухо говорит он, глядя в сторону.

— Как там дальше?.. — морщит лоб Любка. — Ага, в таборе влюбился в цыганку: «…не понимал тогда тарам-тарам-тарам, любовь цыганскую не понимал…» И, окончательно вспомнив, поет:

«Однажды вечером вдруг мне взгрустнулося, И я пошел гулять вдоль по реке… Гляжу, цыганка там с другим целуется, И острый нож блестит в моей руке…»

Вздохнула, отвернулась, помолчала… Закончила устало:

«Цыганка черная вдруг стала бледною… И только вымолвить она смогла: Я птица вольная, люблю цыгана я, И за любовь свою я жизнь отдам!..»

Он вырвал из Любкиных рук гитару и, высоко размахнувшись, ударил ею по лесине. Как будто пушка прогремела над вечерней рекой, отразившей страшный грохот гробовым гулом. Две половинки невинного инструмента, жалобно звякнув в коротком полете, упали на воду и обиженно поплыли прочь.

— Ге-р-рой! — саркастично выкрикнула Любка и тут же получила кулаком по лицу. И зажала лицо ладошками, скрывая глаза и губы, затряслась всем телом…

Когда Любка уронила руки, он увидел, что она смеется… Облизывает кровоточащую губу и смеется.

Пружинистый от решимости, он стремительно уходил прочь от реки. За ним бежала, спотыкаясь, Любка и говорила, говорила…