Шествие достигло стальной зеркальной колонны, на которой улетала в туманное московское небо космическая ракета. Словно туча, тяжело и вяло, теряя сгустки и протуберанцы, шествие развернулось в сторону Останкино. И возникла игла, громадная, жестокая, яростно вонзившаяся в солнечную дымную высь. Хлопьянов, узрев ее из толпы, ощутил ее беспощадную мощь, ее пульсирующую напряженную силу, жгучие вихри, слетающие с острия. Громада была живой, с гладкой натянутой кожей, многолапая, гибкая, оснащенная остриями и зубьями, нацелившая для удара блестящее жало. Шествие, в котором находился Хлопьянов, еще недавно поющее, ликующее, теперь стало ратью, молчаливым и сумрачным войском, пришедшим на битву с башней.
Толпа приближалась к стеклянному бруску телецентра. Тянулась вдоль пруда, за которым желтела усадьба, круглились купола красной церкви. Улицу преграждала двойная цепь милиции. Мигали вспышки. Вдалеке стояли грузовики и фургоны, в которых притаились солдаты. Толпа накатилась на препятствие и неохотно, повинуясь закону вязкой и жидкой материи, стала вливаться на огражденную пустую площадку у подножия башни. Туда же вполз зеленый ракетовоз, залип среди людских голов, транспарантов и флагов.
Хлопьянов, оттесненный к милицейским рядам, наблюдал варево и шевеление толпы.
Истошно гудя, пытаясь проникнуть сквозь толпу, пробиралась машина. Остановилась, стиснутая телами, окруженная раздраженными лицами. Из нее выскочил рослый гневный человек в летнем дорогом пиджаке. Двигая локтями, стал пробираться к мерцающему вдалеке телецентру, к цепочке милиционеров, за которыми было свободное для продвижения пространство.
– Бездельники!.. Среди бела дня черт-те чем занимаетесь!.. – услышал Хлопьянов едкие слова человека. Узнал в нем известного телеведущего, чьи полночные передачи напоминали великосветский салон, куда хозяин, аристократичный, с изысканными манерами, приглашал потомков дворянских родов, заморских именитостей, политическую и художественную элиту. Слушая их сладкие манерные разглагольствования, Хлопьянов не мог отделаться от ощущения ненатуральности и фальши созданного ими мирка, помещенного среди горя и беды. Телеведущий с белыми манжетами, с уложенными в парикмахерской волосами, с жестами оперного актера, был паточно красив и внутренне порочен. «Дезодорант», – так мысленно прозвал его Хлопьянов, ассоциируя с ним парфюмерно-сладкий запах, призванный заглушить зловонье и смрад.
Теперь разгневанный красавец продвигался сквозь толпу плечом вперед, держа над головой маленький изящный кейс.
– Ну ты, тварь продажная, куда прешь! – провожали его люди, неохотно уступая дорогу, узнавая в нем телевизионную звезду.
– Подстилка демократов! Холуй херов!
– Макнуть тебя головой в дерьмо, куда вы народ макнули!
– Ну ты, мразь, куда на женщину давишь! Я тебя сейчас загримирую под покойника!
Его толкали, шпыняли, дергали за пиджак, все сильнее и злее, и тот наливался багровой ненавистью, страхом, торопился к спасительной милицейской цепочке. Народ закипал вокруг него, выражая свое отвращение, злобу к стеклянной коробке телецентра, где под охраной милиции гнездились мучители, безнаказанно жалили, отравляли, превращая жизнь людей в непрерывное, длящееся годами страдание.
Телеведущий пробился, наконец, к милицейскому ограждению, проник за него, растрепанный, нахохленный, набрякший. Его мясистое лицо, вывернутые губы, выпученные белки утратили аристократичность и светскость. Делали его похожим на рассерженного потного быка. Удалялся, оглядывался, грозил толпе кулаком.
Митинг между тем разгорался. На ребристую спину ракетовоза взбиралась ораторы. Черные раструбы громкоговорителей разносили хрипловатые и визгливые звуки, пропущенные сквозь мембрану. Будто слова были завернуты в металлическую фольгу, и их, как жарево, доставали из раскаленной печи.
Оратор с седыми всклокоченными волосами, среди флагов и венчиков цветов, взмахивал рукой. Вдыхал в микрофон свое сиплое дыхание, и толпа, как шар, раздувалась от этого дыхания.
– Они, как врачи-фашисты, своим паскудным телевидением делают опыты над людьми! Превратили каждую квартиру в психушку! Оттого наши дети и жены стали ненормальные, плачут, а народ стал послушный, как скот! Там сидят преступники, врачи-сионисты, оперируют на мозге русских людей!
Он указывал на башню, а она, серебристая, гибкая, наполненная яростной едкой энергией, трепетала в небесах, готовая нанести по толпе страшный удар. С ее вершины, выжигая небо, неслись лучи, палили, обесцвечивали, лишали теней, высвечивали насквозь до хрупких скелетов людские тела. Кровь превращалась в бесцветную жидкость. Кости и мышцы наполнялись ноющей болью. Толпа страдала, корчилась, отравленная радиацией, сморщивалась, оседала, отступала от башни.
Молодая пышноволосая женщина грозила кулаком башне:
– Они нас показывают уродами! Люди видят нас и плюются! Зовут нас дебилами и бомжами! А когда люди возненавидят, они нас будут стрелять, как зверей! А люди будут смотреть и смеяться!
Она грозила башне, устремлялась на нее, звала за собой толпу. Невидимые завихрения срывались с башни, отбрасывали назад ее волосы, и казалось, она начинает дымиться, окруженная ртутной плазмой. Толпа кидалась на башню, хватала ее руками, скребла ногтями, пыталась сломать, разобрать, добраться до ее сердцевины, где защищенные камнем и сталью прятались гибкие жгуты и обмотки. В этих сокрытых пульсирующих сосудах, пронизывающих тулово башни, мчались ввысь раскаленные ядовитые соки, высосанные из преисподней. Превращались в пучки лучей, уносились в пространство, обжигая леса и реки, города и дороги. От этих энергий засыхали и блекли дубравы, мелели реки, ветшали и шелушились фасады, а люди теряли рассудок. Сонно, безумно, с бельмами на глазах, брели, натыкаясь на столбы и падая в ямы. К этим потаенным, качающим яды сосудам рвалась толпа. Стремилась их перегрызть и порвать.
Выступал парень в камуфляже, в полосатой тельняшке. Бил вперед кулаком, как на ринге.
– На ихних экранах ни одного русского лица не видать! Одни евреи! Про русскую жизнь не узнать, а только еврейские посиделки! Сколько можно картавых слушать! Дайте русскому человеку слово сказать!
На ракетовозе, среди железных ромбов, окруженный флагами, возник Трибун. Маленький, резкий, одно плечо выше другого, стиснутый кулак, короткие рывки, будто он толкал вверх гирю. Голос, сорванный до хрипоты, ввинчивался, как фреза, в ретранслятор, вылетал оттуда бесконечной металлической спиралью. И в эту спираль втягивались людские души. Толпа обожала его, верила ему, была готова идти за ним на жертву и смерть.
– Мы будем требовать!.. Дайте трудовому народу слово на телевидении!.. Заткните рот предателям Родины!.. А если нас не послушают, мы придем и силой возьмем эфир!.. Разнесем к чертовой матери это логово разврата и лжи!..
Хлопьянов увидел, как с башни потянулись к Трибуну щупальцы и лопасти света. Искали его, сводили на нем огненный фокус. Спасая Трибуна, Хлопьянов устремился навстречу башне, заслонил, принял грудью огненный прожигающий щуп. Почувствовал, как стало нестерпимо в груди, как ослепли глаза, ударил в голову красный дурман. И всей своей жизненной силой, всей волей, молитвой и ненавистью удерживал страшное давление башни. Вгонял обратно лучи, возвращал в преисподнюю ядовитые соки. Ему показалось, что башня дрогнула, по ней в нескольких местах пробежали надломы и трещины. Она стала раскалываться, падать, как гнилой ствол, осыпая электрические искры и реки огня.
Обморок его длился мгновение. Очнулся, – с ракетовоза выступал новый оратор. Мегафонные рыки и хрипы. Башня, заслонившая солнце, распушила ворохи слепящих лучей.
Митинг кончился. Народ расходился, – распадался комьями, гроздьями, как распадается вязкий пчелиный рой. И в центре его обнаружилась матка. Трибун, окруженный почитателями, раздавал автографы, отвечал на восторженные приветствия и славословия.