В то время как Люсьену выпала честь сделаться предметом общей зависти лучших представителей нансийской знати – ибо стало известным, что лошадь приобретена за полтораста луидоров, – сам он, удрученный убогим видом города, уныло сдавал Лару в конюшне префектуры, пользоваться которою в течение нескольких дней ему разрешил господин Флерон.
На следующий день перед полком в полном сборе полковник Малер де Сен-Мегрен представил Люсьена в качестве корнета.
После парада Люсьен, будучи дежурным, обошел казармы; не успел он вернуться домой, как тридцать шесть трубачей, расположившись под его окнами, приветствовали его тушем. Он с честью выпутался из всех этих церемоний, не столь занимательных, сколь необходимых.
Он был невозмутимо холоден, однако недостаточно; несколько раз, помимо его воли, в углу рта у него появлялась легкая усмешка, не оставшаяся незамеченной. Так было, например, когда полковник Малер, обняв его перед выстроенным во фронт полком, неловко осадил своего коня и тот подался немного в сторону от коня Люсьена; но Лара, восхитительно повинуясь легкому движению повода и шенкеля седока, плавно последовал за несвоевременно отступившей лошадью полковника. Так как на командира полка смотрели с еще большей завистью, чем на франта, приезжающего из Парижа готовым корнетом, этот ловкий маневр не ускользнул от взоров улан и доставил много чести нашему герою.
– А еще говорят, что английские лошади тугоузды! – сказал вахмистр Лароз, тот самый, который накануне вступился за Люсьена, когда молодой человек упал на землю. – Они тугоузды для тех, кто не умеет держать повод. Этот желторотый юнец, во всяком случае, хорошо сидит в седле. Видно, что он подготовился, прежде чем вступить в полк, – с важностью прибавил он.
Уважение к 27-му уланскому, сквозившее в этих словах, приятно пощекотало самолюбие соседей вахмистра.
Однако, выравнивая своего коня с конем полковника, Люсьен, сам того не чувствуя, усмехнулся краешком губ. «Проклятый республиканец, я тебе это еще припомню!» – решил про себя полковник, и с той минуты у Люсьена оказался враг, имевший возможность благодаря своему служебному положению причинить ему много зла.
Когда наконец Люсьен избавился от поздравлений офицеров, от дежурства по казарме, от тридцати шести трубачей и т. д., он почувствовал, что ему невероятно грустно; надо всем всплывала только одна мысль: «Все это довольно пошло. Они говорят о войне, о неприятеле, о героизме, о чести, а неприятеля вот уж двадцать лет нет и в помине. И мой отец утверждает, что скупой парламент никогда не решится отпустить деньги на мало-мальски серьезную войну. На что же мы годимся? Только на то, чтобы проявлять рвение, словно продажные депутаты!»
Придя к этому глубокомысленному заключению, Люсьен, окончательно потерявший всякую бодрость, собирался прилечь на диван провинциальной работы, но под тяжестью его тела одна из ручек дивана обломилась; он вскочил в ярости и разнес вдребезги старую рухлядь.
Не лучше ли было сходить с ума от счастья, как это случилось бы в положении Люсьена с молодым провинциалом, воспитание которого не стоило ста тысяч франков? Значит, существует ложная цивилизация? Значит, мы еще не достигли высшей ступени цивилизации? А между тем мы с утра до вечера изощряемся в остроумии над бесконечными неприятностями, сопутствующими ее успехам!