– Ну что же, дорогой дядюшка, – весело ответил он, – весьма польщен таким родством. Есть у меня тут три почтенных родственника, которых хочу иметь честь вам представить. Речь идет об этих трех ящиках: первый – «Вдова Киршвассер из Шварцвальда»…
– Беру ее, – громко расхохотавшись, объявил Филото и, подойдя к раскрытому ящику, взял оттуда бутылку.
«Мне не пришлось ломать себе голову, подыскивая благовидный предлог», – подумал Люсьен.
– Но, полковник, эта почтенная родственница поклялась никогда не расставаться со своим братом, носящим имя «Коньяк тысяча восемьсот десятого года». Понимаете?
– Черт возьми, я не знаю человека остроумнее вас. Вы в самом деле славный малый, – воскликнул Филото, – и я должен быть признателен нашему приятелю Девельруа за то, что он меня познакомил с вами.
Это не было простою скупостью у нашего достойного подполковника, но он никогда не подумал бы раскошелиться на два ящика спиртных напитков и был в восторге, что они точно с неба свалились к нему. Отведывая поочередно киршвассер и коньяк, он долго сравнивал их между собою и пришел в умиление.
– Но поговорим о деле: я ведь явился сюда именно для этого, – сказал он с таинственно-многозначительным видом, грузно опускаясь на диван. – Вы швыряетесь деньгами. Купить трех лошадей на протяжении трех дней – я не осуждаю вас: прекрасно, прекрасно, отлично! Но что скажут ваши сослуживцы, у которых только одна лошадь, да и то нередко трехногая? – прибавил он, громко расхохотавшись. – Знаете, что они скажут? Они объявят вас республиканцем. В этом наше уязвимое место, – хитро заметил он. – А знаете, чем вы должны ответить? Красивым портретом Людовика-Филиппа верхом на коне, в богатой золотой раме, который вы повесите здесь, над комодом, на почетном месте; а теперь всего лучшего, честь имею.
Он не без труда поднялся с дивана.
– Человек умный понимает с полуслова, а вы мне не кажетесь слишком непонятливым; честь имею.
Это было обычным приветствием полковника.
– Никола! Никола! Позови-ка кого-нибудь из этих штафирок, слоняющихся без дела на улице, и присмотри за тем, чтобы он снес ко мне домой, знаешь, на Мецскую улицу, дом номер четыре, эти два ящика – только, черт возьми, не вздумай докладывать мне, что по дороге одна бутылка разбилась. Без этих штук, приятель!
– Но, думается мне, – сказал Филото Люсьену, – добро все же следует поберечь! Как бы одна из бутылок не разбилась. Пойду-ка я за ними шагах в двадцати, не подавая вида. Прощайте, дорогой товарищ! – И рукой, затянутой в перчатку, он показал на место над комодом: – Вы поняли меня? Хороший портрет Людовика-Филиппа.
Люсьен думал, что он уже избавился от него, но Филото снова показался в дверях.
– Да, вот еще! Никаких зловредных книжонок в ваших чемоданах, никаких дурных газет или брошюр, в особенности ничего из дурной прессы, как говорит Маркен.
С этими словами Филото сделал четыре шага от порога и присовокупил вполголоса:
– Этот высокий рябой поручик Маркен, который прибыл к нам из Парижа, – он приставил руку ребром к углу рта, – его побаивается сам полковник. Словом, хватит. Не попусту же всем даны уши, как по-вашему?
«В сущности, он хороший человек, – решил Люсьен. – Как и мадемуазель Сильвиана Бершю, он нравился бы мне, если бы меня не тошнило от него. Мой ящик киршвассера принес мне большую пользу». И он вышел из дому, чтобы приобрести портрет Людовика-Филиппа, самый большой, какой найдется.
Через четверть часа Люсьен возвратился в сопровождении рабочего, несшего огромный портрет, который наш герой нашел уже вставленным в раму, по заказу полицейского комиссара, только что назначенного на эту должность благодаря господину Флерону. Люсьен задумчиво смотрел, как вколачивали гвоздь и вешали портрет на стену.
«Отец часто говаривал мне, и теперь я понимаю его мудрые слова: „Ты кажешься совсем не парижанином по рождению среди этих людей, изворотливый ум которых никогда не возвышается над уровнем полезных для них целей. Ты считаешь всех и вся крупнее, чем это есть на самом деле, и превращаешь в героев, положительных или отрицательных, всех своих собеседников. Ты слишком высоко расставляешь свои сети, как сказал Фукидид о беотийцах“». И Люсьен повторил цитату на греческом языке, которого я не знаю.
«Парижская публика, – прибавлял мой отец, – услыхав о чьем-либо низком или предательском поступке, на котором кто-то нагрел руки, восклицает: „Браво, это ход, достойный Талейрана!“ – и искренне восхищается.