У Сореля есть свой собственный, независимый от господствующих предписаний свод заповедей, и только им он повинуется неукоснительно. Свод этот несет на себе отпечаток запросов плебея-карьериста, но он предписывает ясную мысль, не ослепленную предрассудками и холуйским трепетом перед чинами, а главное — смелость, энергию в достижении своих целей, неприязнь ко всякой трусости и душевной дряблости как в окружающих, так и особенно в самом себе. И пусть Жюльен вынужден сражаться на незримых комнатных баррикадах, пусть он ходит на приступ не со шпагой в руке, а с лицемерными речами на устах, пусть его подвиги в стане неприятеля никому, кроме него самого, не нужны, — для Стендаля его геройство, искаженное и поставленное на службу сугубо личному честолюбию, все же в чем-то сродни гражданским доблестям, присущим некогда санкюлотам-якобинцам и демократическим низам наполеоновского войска. Недаром, став очевидцем «трех славных дней» революции 1830 года, Стендаль сожалел, что роман его уже близится к завершению, — случись эти уличные бои раньше, он, пожалуй, нашел бы более достойное поприще для своего Сореля. В бунте последнего немало наносного, но в нем нельзя не различить здоровую в своих истоках попытку сбросить социальные и нравственные оковы, обрекающие простолюдина на прозябание. И Сорель ничуть не заблуждается, когда, подводя черту под своей жизнью в заключительном слове на суде, расценивает смертный приговор как классовую месть правящих собственников, которые карают в его лице всех молодых мятежников из народа, восстающих против своего удела.
Естественно, что вторая, бунтарская сторона натуры Жюльена Сореля не может мирно ужиться с его намерением сделать карьеру лицемерного святоши. Он способен ко многому себя принудить, но учинить до конца это насилие над собой ему не дано. Для него становятся чудовищной мукой семинарские упражнения в аскетическом благочестии. Ему приходится напрягаться из последних сил, чтобы не выдать насмешливого и гневного презрения к аристократическим манекенам в парижских салонах. «В этом существе почти ежедневно бушевала буря», замечает Стендаль, и вся духовная история стендалевского честолюбца соткана из приливов и отливов неистовых страстей, которые разбиваются о плотину неумолимого «надо», диктуемого разумом и осторожностью. В этой раздвоенности, в конечной неспособности подавить в себе гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне. В сущности, при его уме не так уж сложно выбраться из ловушки, куда он попал после письма, разрушающего надежды на блистательный брак. Да и будь он просто выжигой, он мог бы спокойна принять предложенные ему «отступные». Ума-то на это хватило бы, а вот низости — нет. Совесть запрещает стерпеть незаслуженное оскорбление, совесть не позволяет преодолеть то расстояние между воспитанником ветерана Франции героической и преуспевшим карьеристом Франции оскудевшей, которое Сорель покрыл было благодаря своей толковости. «Красное и черное» — не просто история краха беззастенчивого ловца удачи, но прежде всего трагедия несовместимости в пору безвременья мечты о счастье со служением подлинному делу, трагедия героического по своим задаткам характера, которому не дали состояться.
Не находя выхода в гражданском деянии, ранимая и пылкая сердечность Сореля безбоязненно выплескивается наружу лишь за пределами общества, там, куда закрыт доступ обману и мелочной злобе. Вся жизнь его на людях — мучительное самообуздание. Только в редкие минуты он отдается бездумной радости не находиться в постоянной вражде со всеми и вся. В горах близ Верьера, оставшись наедине с самим собой, в тихие вечера в загородном поместье, в безансонском соборе, весь отдавшись торжественному перезвону колоколов, в парижской опере, внимая восхитительному голосу итальянского певца, Жюльен переживает блаженные мгновения, когда тонкая восприимчивость, по-детски безотчетное поклонение красоте заполняют его до краев. Но особенно громко эта дивная музыка счастья начинает звучать в нем в моменты, когда любовь пробуждает всю его самоотверженность и нежность, когда каждое движение его души находит отклик в близкой женщине. В любви Сорель испытывается строже всего и получает писательское благословение, невзирая на все свои наивные попытки превратить ее в инструмент своих тщеславных замыслов. То, что попытки эти обречены, что он без остатка отдается страсти, вместо того чтобы использовать ее ради выгоды, есть в глазах Стендаля вернейший признак величия, которое не избавляет ни от заблуждений, ни от податливости на иные соблазны, но запрещает быть подлым.
Социальный по своей природе разлад талантливого плебея и ничтожных верхов, ставший разладом двух сторон его собственной души, находит свое продолжение — и, быть может, в этом-то секрет притягательности «Красного и черного» — в самых потаенных уголках мятущегося сердца, оборачивается расщеплением разума и чувства, расчета и непосредственного порыва. Логические умозаключения ведут Жюльена к убеждению, что быть счастливым — значит иметь богатство и власть. Любовь опрокидывает все эти хитросплетения логики. Свою связь с госпожой де Реналь он затевает поначалу по образцу книжного донжуана. Сделаться возлюбленным высокопоставленной дамы, жены мэра, — для него вопрос «чести», но первая ночная встреча приносит ему лишь лестное сознание преодоленной трудности. И только позже, забыв об утехах тщеславия, отбросив роль соблазнителя и погрузившись в поток очищенной от всякой накипи нежности, Жюльен узнает подлинное счастье. Подобное же открытие ждет его и в истории с Матильдой. Когда он ночью взбирается по лестнице с пистолетами в карманах, он подвергает себя смертельному риску для того, чтобы возвыситься над молодыми ничтожествами из салопа маркиза де Ла-Моль, которым его предпочла гордая аристократка. И опять через несколько дней расчеты юного честолюбца сменяются испепеляющей страстью. Он мучительно переживает охлаждение Матильды. Притворные ухаживания за благочестивой вдовой маршала де Фервак, казалось бы, могут без труда проложить ему дорогу к епископской мантии. И в этот момент становится ясно, что долгожданный успех, венчающий все упования и интриги, не имеет для него особой цены, что у него нет такой уж неутолимой жажды властвовать и внушать почтение, что самое большое его утешение — в любви Матильды.
Так обозначается двойное движение образа у Стендаля: человек идет по жизни в поисках счастья; его ум исследует мир, повсюду срывая покровы лжи; его внутренний взор обращен в недра собственной души, где кипит непрерывная борьба природной чистоты против миражей, навеянных воображением честолюбца. Роковой и нелепый выстрел в госпожу де Реналь резко обрывает это медленное, подспудное миро-и самопознание. Оно разрешается здесь в стихийном кризисе, когда конечные истины еще не осмыслены, но уже властно завладели личностью, толкая ее на отчаянный шаг. Пока что они зыбки, неотчетливы, не поддаются закреплению в слове, и Стендаль, обычно столь щедрый на психологические разъяснения, ограничивается тем, что предельно сжато сообщает внешнюю канву происшествия. Каждому из нас в меру своей чуткости предложено ощутить действительно несказанное, близкое к невменяемости смятение — запутаннейший клубок ярости, отчаяния, боли, тоски, жажды отомстить за поруганную честь. В душе Сореля рушится вера в самое дорогое, в незапятнанную и втайне боготворимую святыню. Жизнь вдруг предстает такой постылой, а собственные прошлые упования такой бессмыслицей, что единственный выход — уничтожить самого себя, уничтожив и то, чему до сих пор молился. Попытка Сореля убить обожаемую женщину — одновременно попытка самоубийства, он это, по крайней мере, подозревает. И потому, словно завороженный, мчится навстречу двум смертям. Позже, в тюремной камере, к нему придет выстраданное предсмертное прозрение. «Оттого я теперь мудр, что раньше был безумен», — говорится в эпиграфе к одной из заключительных глав «Красного и черного»; покушение в церкви и есть последний неистовый взрыв былого безумия и вместе с тем порог обретенной мудрости. Переступив его, Сорель отбросил ложь, которую прежде принимал за правду.