И ровно в три часа распахнулась дверь в канцелярии Карабчевского, но вошёл не ожидаемый министр, а громоздкий, неуклюжий, с виноватым видом граф Орлов-Давыдов, – Карабчевский знал его хорошо, ибо вёл его дело когда-то. Граф объявил от имени Александра Фёдоровича, что Алексан Фёдыч несколько запоздает, его задержали в Думе, а он, Орлов-Давыдов, просит разрешения здесь дожидаться. Карабчевский отвёл его в другую комнату.
Ждали министра, обсуждая происходящее, бывшее и небывшее. Вот – сгорели при пожаре Окружного суда все нотариальные акты Петербурга! Передавали слух, что члены Думского Комитета, объявляя власть, все имели при себе яд, – и если бы пришли правительственные силы, то все покончили бы с собой. (Карабчевский не верил. Да что уж так могло им угрожать?)
Вдруг послышалось движение в передней. Швейцар ретиво распахнул дверь кабинета – и быстро вошёл, полувбежал стройный худой молодой человек с коротким бобриком светлых волос и в чёрной какой-то рабочей куртке (однако в талию), которой стоячий воротник так высоко облегал его узкую шею, а борт застёгнут наглухо, а обшлага тесны в кистях, – что ни проблеска белой сорочки не было видно нигде, как будто куртка надета на голое тело. Так никто не одевался в обществе, что-то было военно-походное в этой одежде и что-то сразу необычное, выделявшее нового министра от смертных.
А за ним поспешал ещё молодой человек, в военной форме, но узнали его – тоже присяжный поверенный. Лёгким движением левой руки наотлёт Керенский бросил, что это за ним – офицер для поручений при министре.
А из другой двери нетактично высунулась крупная голова Орлова-Давыдова, наблюдая, но не решаясь сюда.
Все поднялись – и Керенский, закинув голову, замер, ожидая себе приветствия. Он был очень гладко выбрит, но впечатление, как если б на лице ещё ничего не росло. Однако сияюще-вознесённый вид его выражал такую пламенную веру, что было даже и не смешно.
И Карабчевский, с пышной львиной головой (лев процесса Бейлиса), со значительностью старого адвоката, владеющего и величественными жестами, и бархатным голосом, – произнёс министру-мальчику ожидаемую речь, хоть и краткую. Что петроградский совет присяжных поверенных желает новому министру юстиции стать стойким блюстителем законности, в которой так нуждается Россия, измученная беззаконием.
Всё в том же замершем, запрокинутом положении Керенский выслушал – а затем раскинул обе лёгкие руки в стороны, как бы желая обнять тут сразу всех, – и с пулемётной скоростью и с подкупающей искренностью, весь исходя от искренности, высказал:
– Дорогие мои учителя! Дорогие товарищи! Я ещё не принял министерства – и вот я уже с вами! Если всё-таки есть в России что-нибудь действительно достойное и хорошее, и может быть единственно достойное и хорошее, – то это несомненно адвокатура. Кто же другой всегда стоял на страже права и свободы? И вот – я с вами в первые же часы моей деятельности! И я пришёл просить вас принять посильное участие в поднятии правосудия на высоту, которая соответствует важности исторического момента!
Он, конечно, мог бы сказать ещё многое-многое, но чувства не давали ему вымолвить больше. А кинулся он – обнимать и лобызать всех присутствующих адвокатов, начиная с Карабчевского.
И так быстро и порывисто это произошло, с такой отдачей чувств, что когда он всех перелобызал и его усадили в кресло – он был близок к обмороку. И узкое лицо его, побледневшее, слишком моложавое, и слишком тонкая шея, и эти короткие волосы, обстриженные по-мальчишески, вдруг выявили хилость его и беззащитность.
Руки его похолодели. Бледность была глубокая, голова откинута на спинку, глаза еле смотрели.
Карабчевский перепугался, что министр сейчас и умрёт у него в квартире. Он распорядился быстро подать крепкого вина.
Министр почти не выказывал движения. Все, столпясь, затаили дыхание между жизнью и смертью. Орлов-Давыдов, похожий на крупного печального пса, уже полностью втиснулся через дверь и успокаивал, что с Алексан Фёдорычем это бывает – от слишком глубоких чувств, от переутомления, сейчас пройдёт. Надо бы навеять ему к носу нашатырного спирта.
Но уже Карабчевский подносил к безжизненным губам стакан с вином. Керенский сразу отозвался губами и несколько раз глотнул.
И продолжал лежать откинуто, но уже и приходя в себя. Возвращались краски в его худое лицо. Черты уже не были такими обречёнными.
– Я устал… я у-жас-но устал, – слабо произнёс министр. – Четыре ночи совершенно без сна… – но возвращалась гордость в его взор: – Зато – свершилось! Свершилось, чего мы даже не смели ждать!