Керенский задумчиво откинулся, ища глазами где-то выше собравшихся. Потом, при всеобщем молчании, протянул указательным пальцем поперёк своей шеи – и резко вздёрнул палец кверху.
И все поняли знак: повешение!!
Никак иначе нельзя было понять.
А Керенский обвёл всех загадочным взглядом, всё ещё куда-то прислушиваясь:
– Две-три жертвы, пожалуй, необходимы? – то ли советовался, то ли сообщал несомненное.
– Нет! – осмелился Карабчевский возразить при гробовом молчании. – Только не это. Забудьте вы о французской революции, лучше забудьте! Стыдно повторять её кровавые следы. Мы – в двадцатом веке.
Раздались и другие голоса, прося не применять смертной казни.
– О да! о да! – совсем легко, новым порывом согласился Керенский. – Безкровная революция и была всегда моя мечта! О, подождите! Своим великодушием мы ещё поразим мир не меньше, чем безболезненностью переворота!
И он горячо заговорил, как будет немедленно создано множество законодательных комиссий, как будут пересмотрены решительно все законы. Как подарены будут стране первыми же декретами – еврейское равноправие во всей полноте! и равноправие женщин!
– Но! – И грозно поднял палец, и юношеский голос ометаллился. – Из первых же наших действий будет – создать Чрезвычайную Следственную Комиссию для предания суду бывших министров! сановников! высоких должностных лиц! А председателем назначу, – захохотал, но и снова строго, – московского присяжного поверенного Муравьёва! А? За одну фамилию! Пусть вспоминают Муравьёва-вешателя, Муравьёва-министра – и трепещут! А?
Разносили чай.
388
Всё отравлено. Пылающая работа – а вываливалась из рук.
Час за часом, запершись в кабинете министра, Бубликов не отлипал от телефона: вёл переговоры с Родзянкой, с другими – остаться министром путей. Родзянко уже подавался, обещал, что Некрасов, может быть, перейдёт на министерство просвещения. Да может Бубликов сам приедет на переговоры?..
– Да не желаю я с ним говорить! Ноги моей не будет здесь при Некрасове ни минуты, он – в одну дверь, я из другой!
Положил к их ногам победу, Россию! – не могут оценить, скоты!
Такая мысль: каждый час, что Бубликов ещё здесь, – это его выигрыш. И надо бурно нараспоряжаться, наделать реформ, хоть оставить после себя незабвенную революционную память.
И составлял и рассылал по линиям директиву за директивой.
Отменить все распоряжения прежних комитетов по охране дорог.
Освободить всех арестованных или наказанных этими комитетами.
Объявить всем железнодорожникам: возрождение России к новому свободному бытию вселяет твёрдую надежду на беззаветное исполнение каждым своего долга, и потому больше не понадобится никаких наказаний.
С Виндавской дороги сообщают: солдаты разносят станции, буфеты.
Ничего, лес рубят – щепки летят.
Стали обсуждать с Ломоносовым: ну что это, правда, за правительство? Стыдно. Кто там специалист? Надо было 50 лет завоёвывать свободу, чтоб составить какой-то сброд безруких. Практику-деятелю смотреть со стороны – просто невыносимо.
А Ломоносов уже собрал типографов (ротмистр Сосновский поставил при типографии караул), но весь день не мог начать печатать Манифеста: из Таврического не велели. При полной ясности положения – не велели! Идиоты, чего ждут? Кажется, ясно: чем скорей напечатать – тем скорей и развязаться с Николашкой.
Пока сделали самодельную копию отречения, сами же и заверили. Её (не гонять же по опасным улицам драгоценный подлинник) и послали по требованию правительства, почему-то на Миллионную 12.
Пока там тянулось, тут со своими обсуждали: чего хотеть? Парламентарной монархии? А может быть – низложения всей династии? Гораздо красивей, революционней, пороховой дым! Но во время войны?..
Наконец свой же Лебедев позвонил с Миллионной, где остался разведчиком: ура! Ещё одно отречение – в пользу Учредительного Собрания! Набоков сел писать акт.
Потрясающе! Как золотой сон. Старые святые слова – Учредительное Собрание!
Но когда же привезут печатать? Что же, проклятье, не разрешают? Они всю революцию погубят! Династия обернётся – и всё заберёт назад.
А Совет депутатов – обогнали нас, подлецы! – не имея текстов, выпустил по улицам летучку с главным: «Николай отрёкся в пользу Михаила, Михаил – в пользу народа!»
Наконец пришла из Думы команда: печатайте первый Манифест.
А второй где?
А второй почему-то князь Львов увёз в Думу и пришлют после.
Ломоносов спустился в типографию и там, наслаждаясь голосом, вслух прочёл отречение Николая.