(Шлиссельбург) – Сегодня рабочие Пороховых заводов пошли большим шествием вверх по Неве – с красными флагами, утаптывая по льду снег. В верхних открытых окнах Шлиссельбургского замка уже стояли арестанты, ожидающие освобождения после вчерашнего, махали, кричали. Охрана не пыталась сопротивляться и беспрекословно отдавала рабочим свои винтовки и подсумки. В тюремных коридорах появились молотки, зубила – и каторжане сами сбивали кандалы, разбрасывая их по полу мёртвыми змеями. А кто-то брал с собой на память. В цейхаузе меняли бельё, рубахи, но серые халаты и туфли оставались те же. По двору, нагрузя сани «делами» в синих обложках, потащили их к жерлу котельной – и сбрасывали туда, а потом в топки. С других саней, где уложено было отнятое у охраны оружие, произносили горячие речи товарищи Жук и Лихтенштадт. И тронулись через ворота, по Неве – на тот берег, своих больных ведя под руку.
В городе Шлиссельбурге перемешались с горожанами, снова речи. Люди несли арестантам тёплую обувь, шапки, перчатки. Потом потянулись долгим шествием к Пороховым заводам. Вечером рабочие разбирали арестантов по своим квартирам, угощали, клали на лучшие кровати.
Всего в этом тюремном бастионе нашлось 67 человек, политических и уголовных. Среди них – разжалованный за причастность к убийству бывший член Думы Пьяных, эсер.
(Москва) – Как днём пришёл 2-й дивизион из Ходынских казарм и стал у Александровского сада – так и стояли до 7 часов вечера, всё холодая и голодая: зачем они тут? То говорили – сейчас вернутся в бригаду, то приказывали ждать особого назначения. Затем велели им сменить на Красной площади 1-й дивизион: одно орудие направить на Никольские ворота Кремля, одно по Никольской улице, одно мимо Минина, одно по Ильинке, и другим тоже назначили. Тогда сами нашли дворы, куда поставить лошадей и где добыть им корму. У прапорщика Юры Зяблова было тяжело на душе. Пошёл в думу получить пехотное прикрытие для пушек – и поразился тамошнему хаосу и сутолоке. От него требовали пропусков, он кричал, прорывался к коменданту, – фамилия того была Грузинов, и что-то грузинское в лице. Доказывал Зяблов, что не могут пушки стоять без прикрытия среди снующей толпы, их можно взять голыми руками, подкрасться вплотную. Наконец добыл бумажку от Грузинова получить два взвода из 251 запасного полка, – а где полк? никто не знает. С трудом нашли на площади 70 нижних чинов того полка и одного прапорщика, у всех винтовки были без патронов, а у сорока – и без затворов. Но для толпы всё-таки ружья, взял прикрытием. Сказали – можно водить солдат кормить в Большой театр. Зяблов повёл команду. Там паркет фойе и буфета – в грязи от солдатских сапог, а есть нечего. Повёл своих в Малый театр – и там ничего не нашли. Но на улице увидел у студентов хлеб в руках – и отобрал для солдат.
Жутко: удержат ли вожаки такое положение? Кажется – налети сейчас две казачьих сотни или ударь по площади пушечный снаряд, – и всё побежит.
К вечеру Кремль сдался, и солдаты валили в Никольские ворота.
Ночью из Бутырской тюрьмы освободились две тысячи уголовников – и пошли гулять по городу.
(Кронштадт) – Полуэкипаж составлялся из худшего и даже уголовного матросского элемента, списанного с судов и не посылаемого в бои. Они этой ночью и кинулись первые: врывались с мола на пришвартованные суда и вязали офицеров. Гавань была ярко освещена электричеством – и видно было, как они выбрасывают за борт убитых офицеров, и лёд окрашивается кровью.
Мичман Успенский, уцелевший осенью при взрыве броненосца «Императрица Мария», был в феврале командирован на обучение в минные классы в Кронштадт. В эту ночь он нёс вахту на минном заградителе «Терек». С берега ворвалась банда вооружённых матросов с ленточками Полуэкипажа. Успенскому скрутили руки и уже приставляли к голове револьвер, как вахтенный унтер остановил их: что этот – с Чёрного моря и учится в минных классах. Бросили его, связанного. Сами снимали с офицеров часы, кольца, брали кошельки, грабили их каюты. И волна обыскивателей повторялась 5 раз.
Неубитых офицеров вывели на мол, срывали погоны (с кусками рукава), кокарды, повели на Якорную площадь, показывать трупы убитых офицеров и растерзанного адмирала, потом снова вывели на лёд: «Не хотим пачкать собачьей кровью кронштадтскую землю, будем расстреливать на льду». Щёлкали затворами, целились – но потом повели в Морскую тюрьму, пустили в камеры без нар, спать на полу.
278
Да кого не перемелет эта изматывающая тупая мельница, эта перелопатка, колотушки по бокам! Как в этом месиве сохранить возвышенное состояние души? И все вокруг стали как пристукнутые, потерянные, – но монархисту, но патриоту, но консерватору Шульгину подступило уже вовсе нестерпимо и непонятно. Творилось что-то совсем не то, даже по сравнению с его вчерашней дерзкой, но успешной поездкой в Петропавловскую крепость. Какие ещё вчера утром трепетали, обещали красивые лепестки – все безжалостно срывались и затаптывались. Шульгин и все они – попали куда-то не туда, и в головокружении, в потере воли не могли найти себе ни места, ни применения.
И – некому было кинуться на грудь, ужасаясь. Вокруг не стало никого, с кем поделиться.
Это был затянувшийся на день и на ночь, на день и на ночь, на день и на ночь кошмар: минутные вспышки просветления, когда вдруг остро и безнадёжно осознаёшь происшедшее, а потом – тягучий серый бред, как это вязкое людское повидло, набившее весь дворец, связавшее все движения и наяву и во сне. Как нельзя было физически протолкаться по дворцу, так нельзя было и действовать, и невозможно придумать, что делать. Полутьма ночей, где фигуры истомлённых новых властителей России дремали в скорченных позах на кушетках, стульях и столах, сменялась круговращением серых дней, трещанием телефонов с жалобами, призывами, умолениями, вереницами приводимых арестованных, выставляемых на какие-то проверки или заводимых в кабинеты для перепрятки, а потом выпуска; целой очередью приниженных переодетых городовых, закрученной на внутренний думский двор; бледными потерянными вопрошающими армейскими офицерами; и поручениями от думского Комитета, и поездками в полки, и речами, речами, речами тут же, в Екатерининском зале, обращённом в манеж серо-рыжего месива, торчащего штыками, и в бывшем Белом зале заседаний, где зияла теперь пустая рама императорского портрета; и «ура, ура» непрекращаемых митингов, перемежаемых порчеными марсельезами, иногда команды «на караул» в честь Родзянки, но войскам уже не выдать себя за войска, а – вооружённые банды, которым Чхеидзе поёт о сияющем величии подвига революционного солдата, тёмных силах реакции, почему-то старом режиме, распутинской клике, опричниках, жандармах, власти народа, земле трудящимся и свободе, свободе, свободе. И валят во дворец ещё какие-то гражданские депутации, только ленивый не произносит перед ними речей. Между испачканными колоннами Екатерининского зала расставлены столики, и барышни, по виду фармацевтки, акушерки, раздают листки и брошюры, до этих дней нелегальные. На красной бязи по стенам протянуты партийные лозунги. Много ремонта понадобится – вернуть всё в прежний пристойный думский вид. На комнатных дверях – бумажки с надписями о каких-то «бюро», «бюро», «ЦК партии эсеров», «Военная организация РСДРП», – оседают, завоёвывают Таврический дворец. И всё мыслимое пространство его, где только можно было бы протиснуться, всё гуще заполняется враждебнеющей людской мешаниной.
А особенно больно зацепил ухо Шульгина этот «старый режим», «смена режима». Хорошо, если бы под сменой режима они понимали бы расставание со Штюрмером, Протопоповым, с безответственными министрами, с бездарными назначениями. Но ведь они включают в эти слова – расставание с самою монархией?! А – кто это определил? Кем это постановлено?
И когда же, как это повернулось? Шульгин и его единомышленники всю жизнь боролись против революции. И пошли в Прогрессивный блок, надеясь кадетов превратить в патриотов, – и где же сами очутились? Сами, сами же содеяли разрушительной работе злополучного Блока. Под защитным прикрытием государственной власти красноречиво угрожали – ей же. А вот теперь, когда её наконец расшатали, не стало, – теперь все они оказались перед лицом зверя из бездны.