Давно уже так не изводился Рузский, как эти последние дни и как сегодня особенно. Бесчисленное количество он выкурил сигарет и понюхивал кокаин, набирая сил. Никогда ещё, ни в какой военной операции, его репутация и карьера так не сходились на единое остриё и не шатались так.
Тут стало известно, что императорские литерные поезда повернули от Бологого – и шли на Дно, и как бы не сюда, на Псков. А затем пришла и прямая телеграмма от Воейкова, что – да, во Псков!
Очень неприятно! И несвоевременно.
Во-первых, всякому военачальнику или офицеру неприятно, когда его старшее начальство приезжает в его расположение. Уж там как бы поверхностно и формально ни скользил император по военному делу, но легко мог сделать порицательное замечание или отдать приказ, круто меняющий весь заведенный порядок дел.
Во-вторых, именно сейчас, когда в Петрограде совершались такие роковые события, а Комитет Государственной Думы перенял власть от императорского правительства, – именно сейчас даже короткое пребывание царя в штабе Северного фронта могло положить пятно на общественную репутацию генерала Рузского: почему именно к нему поехал царь в тяжёлую минуту? нет ли здесь расчёта на какую-то особенную верноподданность Рузского? Потом трудно будет оправдаться, что и тени подобной быть не могло. Вот ведь, никак не лежал маршрут царских поездов через Псков – а почему-то шли сюда.
В-третьих, неприятно было, что теперь, как бы быстро царь ни миновал Псков, не избежать вести с ним тяжёлый разговор, и после этой телеграммы в поддержку Родзянки… Не так трудно было послать её – заочно. Но теперь не мог себе позволить Рузский из-за личной встречи угодительно отклониться от своей точки зрения, – нет, он должен был заставить себя высказать всё то же. Но это – большое душевное испытание, напряжённая повышенная душевная работа. Показать свой характер. Впрочем, и Государь для такого столкновения – не сильный соперник.
А в-четвёртых, это грозило тем, что снова утерять пост, уже прежде дважды терявшийся, какое-то заклятье.
До приезда Государя оставалось несколько часов, и надо бы предварительно укрепить свою позицию к предстоящему разговору. Такое удобное подкрепление давала телеграмма Алексеева № 1833, вчера, посланная Иванову, а сегодня среди дня – в штаб Северного фронта. Телеграмма эта рисовала положение в Петрограде как замечательно успокоенное и расположенное к умиротворению и соглашению. Из собственных прямых источников; Рузский знал совсем другое: что в столице беспорядки не прекращаются, а в пригородах и в Кронштадте только завариваются. Но тактически было выгодно аргументировать от официального документа штаба Верховного. И распорядился Рузский – просить у Алексеева разъяснений, откуда у него эти сведения?
Навстречу из Ставки текло извержение – за сутки запоздавших к Государю известий и собственных телеграмм Алексеева. Но на прямой вопрос Рузского ответ был уклончив: сведения об успокоении в Петрограде – из различных (неназванных) источников и считаются (или считались вчера?) достоверными.
И понял Рузский, что Алексеев смущён и ответить ему нечего. Сведения эти были полным вздором, особенно при развернувшейся сегодня революции в Кронштадте и Москве.
Рузский заказал личный аппаратный разговор с Алексеевым – из Ставки отвечали, что Алексеев нездоров и прилёг отдохнуть. Это могло быть и правдой, могло быть и формой избежания. Отношения между ними были почти неприязненные. Трудно было и не испытывать досаду: Алексеев был серая рабочая лошадка, только и бравшая сидением и трудолюбием. Рузскому для охвата и понимания достаточно поработать лишь два часа там, где Алексееву нужны полные сутки. И судьба была каждый день возобновляться в обиде, получая от Алексеева приказы как бы от самого Верховного. (И даже ухода в болезнь, Алексеев интриговал и подставил вместо себя не Рузского, а Гурко).
А сейчас через телеграфные провода ощущалось, как там волнуется Алексеев, спешит исправить свои просчёты, и спешит убедить Государя, и шлёт потоком телеграммы, а в промежутке его офицеры нетерпеливо добиваются, уже ли прибыл Государь и уже ли переданы ему все эти устаревшие телеграммы.
Да, теперь осмелел и Алексеев, когда революция так раскинулась, – но трудней было Рузскому ещё позавчера поддержать ходатайства Родзянки, а что делала Ставка тогда? Накатывала приказы о посылке войск.
Алексеев был в явной растерянности и бессилии – но не та ситуация, чтобы Рузский мог сыграть противоположно ему. При сотрясении обеих столиц дошёл и во Псков этот тонкодрожащий момент, когда мобилизуются все душевные силы – и нельзя потерять равновесия. И даже Родзянке нельзя в эти же часы не послать телеграммы, что тряска петроградских волнений, разрушение вокзалов и бродяжный элемент, текущий оттуда, грозят спокойствию и снабжению Северного фронта. И даже Алексееву нельзя отказать в союзе: хаотическим поворотом событий они оказывались в союзниках. И даже, вот, великие князья присоединялись к ним.
Да надо же было ощутить наконец душу и жажду России, всеобщее сочувствие к переменам, – и не гнать же полки, во имя призрака, на подавление собственных граждан.
Теперь или никогда – сослужить бессмертную незабываемую службу общественности.
И всё же, готовый к такому моменту и на высоте такого момента, – предпочитал бы Рузский, чтоб император почему-либо свернул бы, а до Пскова не доехал.
А Ставка слала распоряжения – исправлять, если понадобится, пути для следования царских поездов – чтоб они достигли Пскова и далее бы шли на Петроград.
Да и скорей бы на Петроград.
Увы! Перед самым подходом царских поездов пришло внезапное сообщение из Луги, что и там восстал гарнизон. И, значит, царь не мог тотчас покинуть Псков, чтобы ехать через Лугу.
Итак, Государь неизбежно застрянет во Пскове. И дело не ограничится мимолётным вокзальным провожанием.
Рузский с усилием стягивал в себе душевное сопротивление. Надо было найти смелость отказаться от обычного этикета – не выставлять при встрече почётного караула. Весь приезд перевести сразу в другой тон, сопутно общим событиям.
Да, царь вечно прятался за неодолимыми преградами. Но теперь он должен ступить на землю реальности.
Начальником штаба фронта сейчас, после того как Рузский не смог удержать своего любимца Бонч-Бруевича, был генерал Юрий Данилов «чёрный». Человек он был тяжёлый. В начале войны, при Николае Николаевиче, он, игрою обстоятельств, по сути руководил всеми военными операциями всей русской армии, отчего сам о себе много понимал до сих пор как о несравненном стратеге. В специально-военном отношении он, пожалуй, имел способности, но в общем довольно туповат, упорно предвзят, лишён дара творчества, способности быстро оценивать обстановку, он исполнитель, но не руководитель большого дела. А гуманитарного развития уж совсем никакого. Поэтому для Рузского он не был ровня, собеседник или единомышленник. Однако был в прошлом один момент, который делал отношения Рузского с Даниловым неназываемо трудными. Рузский не мог забыть, что Данилов, конечно, всегда помнит про него, как в одну ноябрьскую ночь 1914 года при лодзинской операции Рузский дрогнул и просил у Ставки – именно у Данилова – разрешения на следующую ночь крупно отступать. И получил это разрешение, но оно не пригодилось: за день положение внезапно исправилось, и вместо грандиозного отката совершилась сносная операция. Но это пятно перед Даниловым осталось – и заставляло Рузского быть осторожно предупредительным к своему начальнику штаба. Вот и сейчас – позвать его с собой на царскую встречу.
Данилов же был укоренённо обижен тем, что в 1915 году и Николай Николаевич от него отвернулся, и Государь сместил с генерал-квартирмейстерства Ставки на корпус. И поэтому он подошёл сейчас по настроению: встречать царя без звонких почестей, всегда отдававшихся раньше, пригасить значение императорского приезда. Это будет прецедент в истории России – но обстоятельства подкрепляли их решимость. И не везти царя в штаб фронта, в город, но встретить на вокзале, свести приезд к проезду. И изо всех непременных лиц сообщили только, по неизбежному порядку, псковскому губернатору.
И так общественность не упрекнёт Рузского, что он слишком носился с самодержцем.