Выбрать главу

516

От самого приезда комиссаров и все проводы Государя – мучительно дались генералу Алексееву. И почему «комиссары», когда они просто депутаты Государственной Думы? Потом старший из них Бубликов, – таких острых опасных людей Алексеев из опыта своей жизни и вспомнить не мог. Решительный, а глаза бегают, напряжённый, но и раздёрганный, то и дело всё оборачивался, будто ожидая, что кто-то стал за его спиной. Так и видно было, что он всех тут, начиная с Алексеева, подозревает в замысле, заговоре или подлоге. А ещё его манера вести себя, с задавашеством, голову закидывать, – в чужом месте, да в Ставке! – очень коробила. Первый раз за все эти десять дней Алексеев ощутил революционный Петроград не по аппарату, но через этого Бубликова, – и шершисто же по коже! Неужели теперь так и будет, и все из Петрограда будут приезжать такие?

И подумать, что именно этому Бубликову как радетелю железнодорожных перевозок, не представляя его лица и поведения, Алексеев неделю назад своими руками отдал все железные дороги страны, а значит – и весь ход событий.

Повидав – пожалуй бы не уступил.

А уж теперь ничего не оставалось, как уступать дальше. Два часа с ним здесь – продержаться вежливо, предупредительно, что ж по-пустому портить отношения?

И как же строили петроградские! Всё тяжёлое почему-то продолжало падать на Алексеева: и горечь объявить Государю об аресте. Бубликов, со всей своей дерзостью, не брался.

Всё больше Алексеев теперь понимал, что за эти дни – много они поработали его руками.

Тяжело он вволок свои ноги в салон императрицы-матери, шагом не генерала, но удручённого старика.

Посреди салона, уже ожидая его, стоял без папахи тоже не Государь, и не полковник, не кубанец-пластун, но 48-летний простоватый, усталый, ещё на дюжину лет загнанный человек и, не скрывая тревоги, расширил глаза на Алексеева.

Отъезда он ждал, но почувствовал что-то и смотрел: чем ещё ударят его? Отменят ли отъезд? Не пустят в Царское?

И огрузло старое сердце больного Алексеева, и окоснел язык, так неподъёмно ему стало объявить. Зачем он взялся?…

И не было сил смотреть в большие доверчивые, добрые глаза царя.

Ища как-нибудь помягче, пообходнее, Алексеев тихо, смущённо бормотал, что Временное правительство с этого момента… как бы… просто в качестве временной предупредительной меры… в основном, чтоб оградить от революционных эксцессов…

Приняв удар лбом, Государь ещё шире раздрогнул веками и стал сам успокаивать Алексеева – не расстраиваться.

Стояли друг против друга наедине – последний раз из стольких раз, когда их соединяла привычная служба. Вот самое страшное было сказано – и ничего. Теперь бы – что-нибудь помягче?

Повспомнить?…

Никто не мешал, не контролировал – сказать сейчас любые почтительные или преданные слова. Но – не шли. Что-то внутри обвалилось, загородило, ничего такого не мог Алексеев вымолвить.

С облегчением, что обошлось гладко, Алексеев ходил потом по военной платформе. К депутатам. И назад к императорскому вагону.

Но неизбежно было зайти ещё раз, попрощаться. Опять тяжело. Зашёл. В зеленоватом салоне Государь широко раскрыл руки и крепко обнял Алексеева.

И благодарил, благодарил его за всё.

И не просто ткнулся в щёки, но трижды взаправду поцеловал генерала.

Ещё с платформы, под козырёк, Алексеев почтил начавшийся отход Государя.

Пошли, пошли голубые вагоны с орлами. И подбирался обычный жёлтый второклассный с депутатами-комиссарами. И Алексеев подумал – нельзя их не поприветствовать на прощание. Но отдавать им воинскую честь – было бы неуместно. А вагон вот приближался, и что-то надо было сделать. Просто помахать рукой? Тоже не для генерала.

Растерялся. И перед комиссаровым вагоном – снял фуражку. И приклонил голову.

И тут же пожалел.

Возвращался в штаб – в смутном состоянии. Обиженным, униженным. Использованным.

И опять погрызало это чувство – как будто вины перед Государем. А вины – никакой не было. Какую можно было назвать? Разве только: вчера в ночь не предупредил об аресте.

Но всё равно это не помогло бы Государю. А только испортило бы ему настроение раньше.

Смутное, мерзкое состояние. От такого состояния только и было одно верное средство – работа.

А работа – всегда ждала, не придумывать. Неодолимые расчёты транспорта, продовольствия, топлива. А к ним теперь – и припирающее требование союзников: начать наступление 26 марта!

Ах, как вам легко пишется.

На все налегшие обиды – ещё эта налегала, от союзников. Поразиться надо: до какой же степени они никогда ни в чём не полегчали, не сбрасывали русским! И не помнили наших жертв – ни самсоновского выручения, ни двух ещё в Восточной Пруссии, ни брусиловского. И постоянно вмешивались в русскую стратегию. И не делились снарядами. Никогда ни в чём хорошо не помогли, посылали помощь только от избытка, И требовали, и требовали русских войск к себе на фронт. И навязали румын. И настаивали назначить общего Верховного – из французов. И вот теперь – 26 марта.

И англичане, и французы только в том и проявляются, что постоянно видят одни свои интересы.

Не имел права Алексеев в ответе раздражиться, выйти из рамок, – а сказал бы он им!

Но и наше новое правительство и новоиспеченный военный министр – они-то разве понимали наше состояние, подорванное десятью днями революции? Один Алексеев по своему положению только и мог охватить во всём объёме. Но тем более не должен был он держать это при себе. Все сношения с правительством эти дни – короткие дёрганья, по слишком срочным, но и преходящим вопросам. А не могла бы верхушка правительства сама приехать сюда да вникнуть?

Ничего, у Алексеева хватит терпения написать предлинные объяснительные телеграммы и Гучкову, и Львову.

Тут даже рисовалась возможность взять у них компенсацию за своё перед ними унижение. Тряхнуть их, что они ни о чём не ведают.

И – погнал, погнал мелкие петельки строк.

Это началось ещё с румынского вступления в войну, оно лишило нас равновесия, переклонило на левый фланг, нарушило главные оперативные перевозки, обнажило наш север. Теперь и Балтийский флот стал небоеспособен, и нельзя рассчитывать на его восстановление. И одновременно такое же разложение катится от Петрограда к Северному фронту – агитаторы, неповиновение, аресты офицеров, и волна докатилась уже почти до окопов. И в этом натиске мы склонны видеть тайную умелую работу нашего врага, использующего безотчётных неразвитых людей. В офицерском составе – упадок духа от травли, – и в чём же останется сила армии? При наших малокультурных солдатах всё держится на офицере. Целые воинские части скоро станут негодны к бою. При таких условиях германцы могут без труда заставить нас катиться назад. А разобраться – откуда всё разложение? От фабричного класса и малой доли запасных тыловых частей. Голос земледельцев и фронтовой 10-миллионной армии ещё не высказан, – а они не простят перевороту поражение в войне. И начнётся, может быть, страшная междуусобица в России.

Должно бы их пробрать, что никакие они ещё не властители над Россией.

Спасенье одно: успокоить армию, восстановить доверие солдата к офицеру. А для того – правительству перестать потакать Совету рабочих депутатов. Поставить предел бесконечному потоку разлагающих воззваний! Мы ждём и просим приезда ведущих министров в Ставку для совещания с главнокомандующими. Чтоб обсудить наши потребности. Возможности. И добровольные ограничения.

Когда Алексеев ровными строчками и сопряжённым языком выписывал свои срочные документы – он как бы преодолевал все наросшие угрозы, все расстояния, непонимания от дальности. Облегчаясь в аргументах – он как бы уже и превзошёл опасности, и ему, как всегда, стало легче.

К концу своих двух длинных мрачных писем он изрядно успокоился, уравновесился, стал надеяться на доброе взаимопонимание с правительством, и как оно осадит Совет депутатов и остановит гангрену.

Отлегала досада, неловкость, привезенная с вокзала. Алексеев хорошо преодолевал изнурительно-тягостный сложный день и мог рассчитывать хоть сегодня поспать без сердечной муки.

Найдёт он завтра как ответить и союзникам. Гурко на зимней конференции не обещал им так рано.