Зато теперь, пересекая к Пречистенским воротам, он внимчиво, освобождённо смотрел на громаду Храма Христа.
Стоит! Стоят! Всё – на местах, Москва – на месте, мир на месте, нельзя же так ослабляться.
Да, действительно, так и не прозвучал и не появился нигде ни один трамвай. Один, другой санный извозчик прогнали поспешно, в стороне. И людей было мало.
Чуть бы позже – газету купить, узнать, что это где делается, – но киоски закрыты, и газетчики не бегут.
На углу Лопухинского булочная уже торговала, внутри виднелся народ, а снаружи хвоста не было. Булочная Чуева у Еропкинского ещё была закрыта.
А сохранялось радостное ощущение – излечения. От алининых терзаний, претензий. Он освобождён был ехать на своё фронтовое место. Совсем без угнетения всходил на лестницу и только когда дверь открывал – хотя знал теперь, что она в отъезде, что её быть не может, что не вернуться ей так быстро, – всё-таки сжалось на миг: вот сейчас она выскочит с раздирающим криком.
Но не выскочила. Всё же – сразу обошёл комнаты и проверил. И посматривал на все места ножниц: не раздвинуты ли опять жалами?
Но – не было Алины, и все ножницы лежали спокойно соединёнными, как он их оставил, – когда ж это было? Только позавчера?…
Пошёл проверил почтовый ящик – тоже ничего.
Самое главное – не было этой соединённой боли всей квартиры – и всей кожи – и всего сознания, острой боли от каждого взгляда на каждый предмет. Он смотрел вокруг и удивлялся, как всё надрывало его тут позавчера. Как он мог так: мучаться? Сейчас – его не бередило, сейчас он бодро мог побриться, собраться, да и прочь, пока Алина не нагрянула.
А уезжал-то он отсюда – не навсегда ли? Через месяц – великое наступление, и Семнадцатый год по изнурению, по потерям не затмит ли три предыдущих?
Пока расхаживал да брился, думал, написать ли ей письмо? Что-то надо было ей оставить, совсем короткое простое?
Но чувство вины ушло. Но и никакого другого, отталкивающего, к Алине тоже не возникло. Эта несчастная её способность всё превращать в громокипение. И когда ты под снарядами.
За тем прошло может быть и больше часа, туман изник, день обещал ясность. Воротынцев услышал с улицы, несмотря на замазанные рамы, шум многих голосов и обрывки пения.
Подошёл к уличным окнам – не высунуться, плохо видно вниз. Пошёл к окну, смотрящему вдоль Остоженки, – и увидел в спину толпу человек в двести, скорей молодёжи, рабочей, не студенческой: нестройно, но весело они шли в сторону Пречистенских ворот – с красным вроде флагом на палке. Кто-то запевал, не подхватывали, а гулко говорили все.
Из шествия один выскочил, побежал к решётке Коммерческого училища – и там проткнул и рванул косой полосой наклеенный лист объявления, которого утром в сумерках Воротынцев не заметил. Но лист остался, так и свисла косая отдирка.
Что-то творилось! Если с раннего утра такое шествие? Надо будет газету достать. И пойти прочесть это объявление.
Сбежал вниз. Привратница сказала ему, что никаких газет нет второй день, а в городе – «бушують».
Быстро пересек Остоженку, подошёл к изуродованному объявлению, близ которого и читателей не было, и придерживая отодранную полосу, что наверно выглядело смешно, прочёл:
«Объявляю город Москву с 1 сего марта состоящим в осадном положении. Запрещаются всякого рода сходбища и собрания, а также всякого рода уличные демонстрации. Требования властей должны быть немедленно исполняемы. Запрещается выходить ранее 7 утра и после 8 вечера кроме случаев…
Командующий войсками
Московского Военного Округа
242
Сколько там было сегодня сна, и как государыня без него держались, ещё при расширенности сердца, слишком требовательно перерабатывающего все события? Ожидая приезда Государя, она поднялась и оделась в пять утра. Как сговорясь, покинули её все, все болезни и боли, которые многомесячно и многолетне приковывали к постели, к кушетке, к возимому креслу, почти не давая появляться ни в обществе, ни в Петербурге. И – не отказывали ноги. И даже – при испорченном впервые лифте, стало для неё вполне посильно подниматься по лестнице к детям на второй этаж.
Стряхнулись все оправдательные помехи, не оставляя ей в эти дни никаких уловок, а только проявить всю волю, всю власть. Но теперь-то и оказалось, что – не через кого проявить: все линии её власти обрывались на придворных и не продолжались дальше.
Должны были доложить во дворец по телефону в ту же минуту, как поезд Государя прибудет на станцию. Но в пять часов его ещё не было. Ни в половине шестого. А близ шести доложила камеристка, что передали со станции: поезд Государя задержан, где, кем, почему – неизвестно.
За – дер – жан??! Государь задержан в своём отечестве???
Может быть – обстоятельствами? может быть – поломкой? вьюгой? А иначе – что же делала железнодорожная охрана? власти? Ставка, генерал Алексеев?
Генерал Алексеев – как же может допустить такое, со своими главнокомандующими?! Ах, говорила Государю не раз: грязный он мужик, прислушивается к Гучкову, к дурным письмам, потерял дорогу. Посылал Господь эту болезнь, перстом указывал – отодвинуть его. А Государь вернул.
Однако всё, что она могла, – это с выравненным окрепшим телом расхаживать по дворцовым переходам, опираясь на руку дежурного офицера Сводного полка Сергея Апухтина, – и швырять о стены свои отскакивающие вопросы, и смотреть в немые тёмные окна.
Она гневно спрашивала у стен – но внутренне уже подготовлялась, что всё – возможно.
Царское Село было черно, неподвижно.
Не укрыла своей тревоги от рано поднявшейся Лили Ден (она спала близ спальни государыни, чтоб не оставить её одну на этаже). Обошли с ней детей. Анастасия – в жару, старшие две девочки плохи. А наследник, напротив, легче. Но их всех оберегали от внешних известий, оставляя еще в благой доле – лежать в Полутьме с жаром, сыпями и кашлем и совсем ничего не знать, не представлять о творящихся событиях.
Долги и мучительны были эти ночные часы до рассвета, не приносившие никакого разрешения и разгадки.
На память о них императрица подарила Апухтину свой платок в слезах и пепельницу императорского фарфорового завода.
От офицеров железнодорожного полка со станции пришёл слух, что царский поезд где-то остановлен бунтовщиками!
В 8 часов утра, уже в свету, пришёл доложить генерал Гротен: императорские поезда остановлены ночью в Малой Вишере и теперь не поспеют раньше полудня. Но и он не знал причин остановки.
Но ещё несколько часов? Но как остаться безопасными эти несколько часов? Уже вчера вечером бунтовал царскосельский гарнизон, уже вчера вечером шла громить дворцы мятежная толпа из Колпина, слава Богу не дошла, может быть из-за мороза. Но – сегодня?
Как не хотелось унижаться перед этими скотами думцами! И перед этим гнусным Родзянкой, говядиной Родзянкой! Но – уже посылала к нему флигель-адъютанта за распоряжением охранять дворцы, – и теперь уже легче был шаг: просить Гротена звонить немедленно Родзянке, спрашивать его – кто и почему смел задержать Государя?? И: может ли господин Родзянко сам приехать сюда для объяснений?
Самый шумный из бунтовщиков становился единственной законной опорой.
И не было от Государя никакой объяснительной телеграммы! У постели больных детей – ничего не знать об отце!
Ах, зачем же он не поехал по прямой линии через Дно, уже был бы тут?
Теперь слать телеграммы наудачу на разные станции по пути следования?
Да, но где же были – великие князья? Свора ничтожеств! Их голоса только и слышны, когда делить доходы удельного ведомства или хором защищать династических убийц. Сейчас они не только не неслись к императрице с помощью, не спешили ей телефонировать или приехать – но все затаились злорадно и ждали развязки. Что делал Кирилл? Ничтожный пустой хвастунишка, всегда она и видела его таким (но подсылал свою жену с выговорами к государыне!), – таким он и сейчас затаился. Ведь его гвардейский экипаж вот тут стоит – а где же он сам? А милый бесхарактерный Миша, весь в руках своей властной жены, даже и на этой войне так и не ставший человеком? А повеса, развратник, опустошённый Борис, только место занимающий казачьего походного атамана, ведь он не в Ставке сейчас, ведь он где-то здесь болтается, где же он? Да перебирая их многочисленные мужские ряды – императрица и вообразить и назвать не могла такого мужчину, который мог бы представить защиту. Все – тряпки и трусы. Один стареющий Павел хоть похож на мужчину.