Нет, не ехал. А после обеда подали такую телеграмму из Петрограда:
«Передайте Его Величеству, что председатель Государственной Думы изменившимся обстоятельствам приехать не может. Бубликов.»
И опять упало сердце. (Последние дни такое хрупкое стало всё внутри.) Эти изменившиеся обстоятельства могли иметь много значений, но все зловещие. Измениться могло: или к тому, что Родзянко более надмевал. Или к худшему мятежу, так что Родзянко уже не управлялся с ним.
И всё тот же загадочный, никогда не слыханный, а всё сильнеющий Бубликов, как стена на всех путях.
Как изменилось за день: сегодня утром Государь ещё выбирал – принимать Родзянку или нет. А теперь – только впусте жаждал его приезда.
В этом отказе Родзянки было какое-то зловещее отрезание. Николай ощутил, как с осени уже несколько раз: что неотвратимо катят события, уже не подчиняясь его воле, – и даже его самого увлекают как предмет – и ничего нельзя будет исправить. Рок. В такие минуты обрывалась его вера в свою миссию – а это грех, нельзя, нельзя подаваться! Надо перебороть и этот новый удар.
Но – как добраться до Царского?! И что творится в Царском? Да не глумятся ли там над ними??. Всё существо, всё нутро, вся интимная внутренность тянулась туда, жаждала воссоединения с родной Аликс. Однако не только нельзя было ехать, а даже не оказалось телеграфной связи: всё забрал и прервал восставший Петроград.
Нельзя даже было простой телеграммы послать своим – что прибыл во Псков.
После обеда Государь позвал Рузского к себе в поездной кабинет, а Данилов-чёрный поехал в штаб за новыми телеграммами и сведениями.
Только сейчас Государь дослушался, досмотрелся впервые, какой самоуверенный педант этот Рузский. Не прежний – почтительный, искавший милостей, умолявший вернуть его в командование Северным фронтом, – но назидательно выговаривающий свой длинный монолог и, перебитый, всегда возвращается закончить фразу. И в движениях, как и в речи, проявилась механическая размеренность, которой раньше не замечал Государь. И странным казалось сочетание седого бобрика и чёрных усов, наверно крашеных. Без живых чёрточек – мертвоватое же у него лицо – какого-то небольшого зверька, но с нацепленными очками. И болезненное при том.
Как странно в час-другой изменились отношения с подчинённым генералом. Возник какой-то неизбежный неотклонимый собеседник, – и Государь не знал средства против такого изменения.
Правда, начал Рузский с оговорок. Что его нынешний доклад выходит за пределы должностной компетенции, ибо тут вопрос не военный, а государственного управления. Что может быть Государь не имеет к нему достаточно доверия, поскольку привык слушать Алексеева, а оба генерала часто не сходятся в оценках.
Государь, разумеется, предложил генералу высказываться с откровенностью.
И после этого развернулся монолог Рузского. Что Родзянко, и не приехав, ждёт ответа, – и ответ этот не может быть иным, как уступить и дать ответственное перед Думой министерство. И почему это нужно было сделать уже давно. И как все события, бунт в Кронштадте или успокоение в Петрограде, ведут к этому самому. И как со всех сторон все понимающие, знающие люди именно об этом и просят. Думцы. Земцы. Союз городов. Да вот – и генерал Алексеев, досланная телеграмма, второй день идёт. Да вот – и генерал Брусилов, переслана через Дно, там не застала вас. Да вот – и великий князь Сергей Михайлович, даже он, даже члены вашей династии.
Увы – да. Увы – всё это было в наличии и вот разложено, да. За два дня блужданий Государь многого не получал, а теперь оно стеклось. От Алексеева. Старые вчерашние и совсем ещё не плохие сведения из Москвы. Всё страшное произошло в Москве сегодня. И в Кронштадте сегодня. (Как больно и стыдно за флот, за любимую государеву гордость!) Убит начальник кронштадтского порта. И адмирал Непенин признал родзянковский комитет.
Забота Алексеева, как он писал, – спасать армию: спасать её от агитации, в ней много студентов и молодёжи, и спасать её продовольственный подвоз. Алексеев считает подавление беспорядков опасным – прежде всего для самой армии, – волнения перекинутся в неё, и это приведёт к позорному окончанию войны и даже всю Россию – к погибели. Государственная Дума пытается водворить порядок, и надо не бороться с ней, но скорее помочь ей против крайних элементов. В этом – единственное спасение, и медлить невозможно.
Вот как… Неужели так?… Страшные слова.
Но почему он так уверен, что это может перекинуться в Действующую Армию?
А дядюшка Сергей Михайлович – тот уже не говорил «лицо», а прямо: назначить премьером Родзянку и только его.
(Сам-то сколько напутал в артиллерии.)
И почему-то – от Брусилова. Никем не спрошенный, телеграфировал на имя Фредерикса. Спасая армию – признать совершившийся факт и закончить мирно.
Но больше всего поражало, что Рузский и Алексеев, всегда во всём несогласные и соперники, – вот, говорили одно и то же оба. Это было достойно, чтоб удивиться.
Пусть не было доверия к Рузскому, – но почему они все заодно?
Однако могло ли быть так, чтобы всем легко была открыта единая истина – а Государю закрыта?
– А что скажет Юг России? А что скажет казачество? – опомнился он.
Да как же идти на такую ломку во время войны, не дождавшись её окончания? Кто же вводит парламент во время войны? Пока немец на русской земле – какие же реформы? Надо прежде выгнать немца.
Разъяснял Рузский: именно. Для спасенья войны, для успешного её окончания и нужна реформа.
Да разве Государь был против того, чтобы советоваться? Всегда и охотно, но с людьми благожелательными и преданными России, а не с этими озлобленными. Разве партии, узкие своим разумом, своими программами, – способны открыть подлинный путь народу и даже подлинную свободу?
Сколько лет были прения и бои – и всё об этом «ответственном министерстве»! Сколько непримиримостей столкнулось именно на этом камне! Сколько клевет и оскорблений родилось вокруг этого! Сколько совещаний с общественными деятелями, сколько скандалов в Думе.
Но откуда это предположение, что при парламентском министерстве Армия станет лучше воевать?
А на последней зимней конференции ещё и союзники домогались от Николая того же: «ответственного» министерства. (Как будто их это было дело, им не нялось.) И Гурко – добавлял туда же, не то потеряем расположение союзников. И английский генерал при Ставке, на правах государева друга, – писал то же.
Всё – било в одну точку.
Но! – за всё, что случилось с Россией, и за всё, что ещё случится, – ответственен был перед Богом один Государь.
Ибо, как сказано: Народ согрешит – Царь умолит. А Царь согрешит – Народ не умолит.
Только возвышенные эти слова не мог он выговорить Рузскому вот так просто, через стол.
А Рузский всё настойчивей становился и тоном поучительным разъяснял, что дело Государя – лишь царствовать, управлять же должно правительство. Что самодержавия - всё равно уже не существует с 1905 года, при Государственной Думе оно – фикция, и благоразумней пожертвовать им своевременно.
При всём образованном лоске Рузского – проступало в нём что-то тупое. Такой прямоугольный лоб. И неживые накладные уши.
Царствовать, не управляя? Прадед Николай Павлович говорил: могу понять республику, не могу понять представительную монархию, – двусмыслица.
Возражал Государь, что этой формулы он не понимает. Наверно, надо для того переродиться, быть иначе воспитанным. Самому – ему нисколько не нужна власть, он не любит её, нисколько за неё не держится. Но он не может вдруг посчитать, что он не ответственен перед Богом.
Рузский прикрыл за очками веки, как принято прикрывать при упоминании Бога, – кто искренно, кто в насмешку.
И не может Государь сложить с себя ответственность перед русскими людьми. Да как бы он был вправе: передать управление Россией людям, которые к этому не призваны? Которые сегодня, может быть, принесут ей вред, а завтра – уйдут в отставку, – и где тогда вся их ответственность?… Как же можно оставить Россию без верной преемственности? Как сможет Государь смотреть на легкомысленную деятельность таких людей – и притворяться, что не он, монарх, отвечает перед Богом и Россией, но думское голосование? Если он уже ограничил в Девятьсот Пятом свои права или ещё ограничит их сейчас – вся ответственность всё равно остаётся на нём.