Да – не по-своему! Да не толковать! Нужно открыто для народа изменить направление внешней политики! Без этой поправки декларация неудовлетворительна – и мы объявим о непримиримости взглядов Совета и Временного правительства!
Зияет бездна непоправимого разрыва. Большинство министров и даже Гучков понимают: ради единства – надо уступить. Но как же окостенело владеет буржуазными умами законность старых целей войны!
Спорили, спорили. Около полуночи вызвали Чхеидзе к телефону. Он вернулся с мёртвым лицом, еле на ногах, и снова сел к совещанию. Церетели, рядом, шёпотом спросил: что? Оказалось, звонила жена: Стасик, единственный сын, в гостях у товарища играл с ружьём и тяжело ранил себя. „Так езжайте домой!” Но Чхеидзе блуждал взором: решается судьба революции, как же уехать?
Сын!?!
Так и сидел, сидел на совещании – со всклокоченными редкими волосами вокруг лысины, бесформенно заросший по щекам и вкруг губ, затрёпанная бородка, – сидел до конца, и пытался участвовать, и никому не пожаловался!
Такой железной выдержки от усталого старика нельзя было ждать!
А кончили, в два часа ночи, всё равно без соглашения. Ираклий проводил земляка домой – он сильно ослабел в руках, в ногах.
А на лестнице встретили носилки, принесшие бездыханное тело сына.
В этот последний час заседания – он и умер.
Николай Семёнович упал на лоб мальчика.
На другой день Исполнительный Комитет без дебатов единогласно постановил: считать декларацию правительства неудовлетворительной.
Наступал – великий необратимый разрыв. Раскол бессмертной Февральской революции!
И в этот самый момент позвонил телефон – и князь Львов сообщил, что правительство приняло поправку, высылает.
Привезли. Весь до слова тот самый отвергнутый текст – упорен же Милюков! – но после „не отнятие у них национального достояния” – почерком князя вписано карандашом, не остро очинённым: „не насильственный захват чужих территорий”.
Вырвали!
Во взглядах мировой фанатично-империалистической буржуазии – какой же это будет поворот! – 27 марта – первый отказ воюющей державы от всяких захватных завоеваний!
ОТ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА
К НАСЕЛЕНИЮ
4 апреля 1917
… Постановлением Временного Правительства от 18 марта даровано полное освобождение от суда всем призванным до сего времени к отбыванию воинской повинности, но уклонившимся от нее…, а равно и солдатам и матросам, находящимся ныне в побегах и самовольных отлучках, за исключением бежавших к неприятелю, – если они добровольно явятся в войска до 15 мая. Все эти лица будут освобождены от суда и наказания, хотя б они до 18 марта совершили обманные действия, повреждение себе здоровья… умышленную порчу, промотание, отчуждение выданного им казенного имущества и оружия… Все не явившиеся к 15 мая будут отвечать по всей строгости законов.
… ко всем гражданам Свободной России – с призывом способствовать направлению в войска этих лиц… Пусть те, чьи мужья, сыновья и братья честно стоят в рядах армии, придут на помощь местным властям и помогут собрать… Пусть будет стыдно тому, кто из малодушия…
2
Светлую заутреню стояла Вера в своей Симеоновской, с няней, – и навстречу пасхальной радости молилась, молилась, чтобы дал Господь сил в её тоске.
Раньше думала: трудно решиться. Трудно решиться – Михаилу Дмитриевичу отказать.
Нет: трудно – после отказа жить.
Да, люди – слишком слабые существа, чтобы жить без освещающего фонаря: что о каждом нашем поступке и даже мысли каждой – знает Бог, а после смерти и те люди узнают, на которых мы злоумышляли, – и не укрыться, и не укрыться.
И ещё б, наверно, не собрала бы Вера в себе такого решения – если б не как всё поползло вокруг. Вместе с долгожданной бескрайней радостью Революции ворвалось, – да на пятки ей наступая, да оттесняя её самоё, – беспорядочное, безоглядное, вседозволенное, бесстыдное – теперь всё можно. (И – почему же??)
И вот ещё от этого – теперь-то никак не могла Вера взять своё счастье, отнять от тех двух, почти и не встретив их сопротивления.
Теперь-то особенно не могла, в этом потоке.
Но даже оттого ещё горше – как будто она отказала не добровольно, а вынужденно.
Оглушённая.
У крупных соборов заутреню служили в этом году ещё и открыто на папертях. В Казанском и Исаакиевском шли, как обычно, пышные архиерейские службы – со знатью, с членами дипломатического корпуса и даже нового правительства, и в Исаакиевский в этом году пускали без пропусков, – но туда не тянуло Веру, да и, в Москве выросши, петербургских соборов не смогла Вера полюбить, не прилегает душа.
А на улицах, в разных местах, в эту пасхальную ночь много стреляли в воздух – солдаты, или пьяные, или озорные – и среди богомольцев со свечками была паника.
Нева вскрылась на Страстной. Проходили льдины со снежными бахромами, левый берег очистился, у правого лёд ещё держался. При резком ветре с моря ещё подступала вода на прибыль, ломая лёд. Становились и заморозки по ночам. А как раз на Пасху привеяли тёплые дни, быстро изникал снег, дружно сливала с погрязневших улиц вода. (И впервые во время таянья вода в водопроводе стала мутна, что-то на главной станции мешало очищать.)
В ночь на третий день Пасхи ещё прошёл тёплый дождь, и в Светлый вторник стояла почти летняя теплота. Вера с сослуживицей отправились в лёгких пальто погулять в парк в Лесной – и там слышали зябликов и жаворонков, уже прилетели.
Но и туда и обратно через весь неметенный (только на Невском стали подметать) неубранный Петроград, где слой мусора, где невывезенные кучи, однако весь в красных флагах, нужно было пройти пешком: на трамваях висели гроздья и гроздья, на остановках сгущались сотни и сотни, и никакой очереди, а толпою, и солдаты, и мужчины кидались карабкаться, отбивая, отталкивая женщин. Милиционеры, с белыми повязками, вяло стояли вблизи, но ничего поделать не могли, да и не хотели!
Уже ворчали ответственные люди и газеты, что слишком много времени потеряно после революции, теперь ещё эта Пасха не вовремя, сбивает темп, необходимый повсюду, и „Речь” призывала сограждан самим сокращать себе неуместный сейчас праздник. Но всё равно типографы несколько дней не печатали газет, и почта не разносилась, из Москвы письма идут по две недели, и, говорят, миллионы их неразобранных на почтамте.
Говела Вера в этом году на пятой неделе, а с Вербной субботы и ещё на два дня Страстной выпал ей праздник особого рода: дали ей гостевой билет на кадетский съезд в Михайловский театр. И – такое облегчение было: уйти от своего внутреннего, забыться, как нет его.
Очень было торжественно! Говорили: это – смотр гвардии российского либерализма. Сколько-нибудь знаменитые в России имена – все были тут, и многие из них в президиуме, и почти все министры, но они опаздывали, приходили потом порознь – Милюков, Мануйлов, Шингарёв, – и каждого встречал шквал аплодисментов, прерывая оратора. (И только один Маклаков появился как-то незамеченным, скромно сел под ложей журналистов.) Делегаты съезда (триста с чем-то, не ото всех городов сумели приехать, а ещё от самого ЦК как бы не полсотни) сидели в желтокресельном партере, петроградские члены партии – в ложах бельэтажа, литерные ложи набиты журналистами, а в ярусах балкона, прослоенных рядами светильников, – гости. У входа в театр даже стоял часовой (но – одиночный, и лишь для парада, никого не задерживая). В вестибюле убрано кадетским партийным зелёным цветом, и студенты и курсистки-распорядители с зелёными повязками проверяли билеты, указывали места. Большинство делегатов – зрелого возраста, в проседи, в лысинах, с благообразными лицами адвокатов, врачей, членов управ, земского типа.
Открывать съезд вышел дюжий большеголовый князь Павел Долгоруков, но сбил ноту общего подъёма тем, что стал читать по бумажке, заикаясь. Сперва все встали почтить память положивших голову за народную свободу. Потом – впервые в истории кадетских съездов! – Долгоруков предложил „ура” в честь армии, и телеграмму генералу Алексееву. Потом избрали председателем съезда Винавера, а он выступил ещё с телеграммами – союзникам и президенту Вудро Вильсону. И читал телеграмму от „Нестора партии” Петрункевича (не смог лично участвовать, но просит присоединить его голос за демократическую республику, ого), – и тут же оглашали телеграммы от съезда Петрункевичу и Короленке. А потом выпустили с первым докладом хрупкого изящного Кокошкина – с тонкой задачей доказать, почему 12 лет в кадетской программе стояла конституционная монархия, и это было правильно, а теперь пришло время поставить республику, притом демократическую.