Выбрать главу

Мы обыскали сени, кладовку - нигде не нашли ни масла, ни сала, ни других продуктов, собранных для немцев. Видимо, Рудяк сегодня погрузил все на телегу и увез в город. Портить было нечего, и наше боевое настроение упало...

Правда, в хате на лавке стояло вдоль стены не менее десятка кувшинов с молоком. Я схватил один, поднял над головой и... За ним второй, третий...

Степа потом говорил, что они бухали, как бомбы. Он напугался даже, а вдруг кто услышит эти взрывы, хотел уже подавать сигнал тревоги.

Вот я и говорю: операция прошла вроде бы чисто и гладко. А на деле получилось черт те что! Насмешили всю деревню...

Назавтра на нас свалились сразу две неприятности. Во-первых, когда увидели Таню, она тут же бросила в глаза:

- Эй! Ну как - обсохло уже молоко на губах? Пошли еще горшки побъем...

- Молчи, подлиза немецкая! - не остался в долгу и я.

А Петрусь презрительно сплюнул и погрозил ей кулачком.

И причем здесь "молоко на губах", не понимаю. Сама всего на какой-то год старше меня. А если имела в виду что-нибудь другое, то вчера у Рудяка я даже и не попробовал молока. Это Петрусь успел слизнуть сливки с одной крынки.

И еще: откуда она знает, что это - наша работа? Рудяк и то не цепляется... Уж не слишком ли длинный у Степы язык? Я сам видел, пригнав овец с поля, как вечером того же дня Степа долго стоял с Таней возле ее калитки и старательно разглаживал ногой песок.

Вторая неприятность была гораздо большей. Нас собрал в гумне Сергей. До этого он никогда туда с нами не ходил. Не заговаривал всерьез и на улице. Ух, какой злой он был сейчас!

Но говорил сдержанно...

- Ладно... Уши драть вам не буду - не маленькие. А стоило бы! Этими дурацкими крынками вы сорвали нам более серьезные планы. Сегодня Рудяк нацепил замки, заколотил наглухо чердак. Да и сам насторожился... - Сергей примолк, потом стукнул кулаком по коленке: - Ах, свинтусы!.. Ну, что теперь поделаешь... Наверное, я и сам виноват не меньше - слишком понадеялся на Степу. Отныне без моего ведома ни шагу! Поняли?

- Поняли... - ответили мы шепотом.

- И вот еще. Я тогда немного разобрал, о чем Таня с немцем говорила. Мать у нее, оказывается, преподавала в Гродно немецкий язык, она и ее обучила. Сказала Шпайтелю, что нарочно удрала от матери из эшелона, чтоб остаться с немцами. Поняли, чем это пахнет?

Мы и глазами захлопали. Степа мычал и вертел головой, как будто у него все зубы повыдергивали. Вот так штучка эта Таня!

"Ну что, командир, иди, ухаживай за своей немкой!" - злорадствовал я. Хорошо все-таки, что я первым раскусил бабушкину внучку...

Тане не стало от нас житья. Мы с Петрусем улюлюкали и свистели ей вслед, и она целыми днями не показывалась из дому. Неожиданно стал захаживать к ней Филька Гляк, и это окончательно убедило нас: предательница...

Бабка Настуся захворала, и за молоком попробовала сунуться к нам Таня. Я выгнал ее из хаты, и, конечно, за это мама всыпала мне перцу.

За молоком снова начала приходить бабка. Невыносимо было слушать ее все об одном и том же, о Танечке, единственной внученьке. Мол, до сих пор все хорошо с ней было, а сейчас заболела, что ли? Плачет, бедная, по ночам, стонет, вскрикивает, бормочет что-то о самолетах, о пожаре... А однажды просила оттащить в сторону какие-то колеса, кого-то освободить из-под них...

III

Миновала осенняя распутица, подсохла, смерзлась острыми комьями грязь.

А немцев все еще нет в нашей деревне. Заезжали только несколько раз к старосте полицаи в черных мундирах с серыми воротниками и серыми обшлагами на рукавах. Помогали ему собирать налоги. Потом конвоировали в город подводы с провиантом, с привязанными к телегам коровами, и опять все замирало на несколько дней. Помощь эту выпросил в городе, наверное, Рудяк: дважды на обоз нападали окруженцы и награбленное отнимали.

А вот Шпайтель наведывался часто - то один, то с каким-то длинным белобрысым немцем. Таня просто не могла наговориться с ними, даже выбегала следом на улицу и все молола и молола языком. "Феномен! Дас ист феномен!" разводил от удивления руками белобрысый немец.

Немцы больше не выменивали продукты на спирт, а прямо заходили и требовали "яйко-курку". Заходя говорили "дозвиданье", а когда уходили "здравствуйтэ". Потом начали забирать яйца без спроса, ловко отыскивая в хлевах куриные гнезда. А как-то забрали у нас даже подкладени - болтуны. (Представляю, как они разбивали их на сковородку!) Позже, когда брать стало нечего, последних кур перестреляли из карабинов и автоматов и принялись за голубей.

В те первые холодные дни я простудился. Как мне хотелось вместе с хлопцами носиться по первому снегу, взметать ногами мягкую, как тополиный пух, порошу! А пришлось лежать с банками, компрессами-натираниями. Мать признала без врача - воспаление легких...

Когда подымалась температура, кудельное одеяло казалось раскаленным. Меня раскачивало, как на огромных волнах, я куда-то плыл, проваливался, тонул...

В дремоте-бреду виделись мне встревоженные лица матери, отца и брата. И будто бы не Петрусь иногда приближался ко мне, а такой же курносый, как и он, Миколка-паровоз. Я почему-то диктовал ему письмо на фронт отцу. Все путалось, временами мне казалось, что это я и есть Тиль Уленшпигель, и это мне нужно мстить за сожженного отца, это его пепел стучит в мое сердце...

Примерно через неделю мне стало легче, но вставать еще было нельзя кружилась от слабости голова. Читать, правда, мог, и я уже в который раз доставал из-под сенника и перечитывал книги о подвигах Миколки-паровоза и Тиля. Я так тосковал по школе и книгам, что сами собой запоминались наизусть целые страницы.

Петрусь наведывался почти каждый день, и время проходило немного быстрее. Мы подолгу разговаривали с ним о довоенной жизни, о том, как все будет после войны. С ним можно было говорить сколько угодно и о чем угодно.