Выбрать главу

А Степа заходил раза два. Повертится в хате - "Ну, что? Ну, как ты?" словно не находит себе места. Скучно ему было с нами.

- С Филькой подрался... Из-за Тани... - сказал однажды Петрусь, как только за Степой хлопнула дверь. - А Филька обрез таскает с собой... Во-от такой! - развел руки в стороны Петрусь. - И патроны к нему есть... Грозится: "Я вам покажу!" Стреляли из обреза за гумном...

- Что - и тебе давал пальнуть?

- Давал... - виновато шмыгнул носом Петрусь.

Черт знает что происходит, пока я валяюсь в постели! И что надо этому Глячку? Почему он подбивает клинья к Петрусю?

- Ты ничего не выболтал ему? Он выспрашивал у тебя о наших делах?

- Не-е-ет... - протянул Петрусь. - Я дурачка разыгрываю, вроде не понимаю ничего...

- Ты ясно ответь - спрашивал?

- Нет. Предлагал и мне сделать обрез... И патронов дать. Он, знаешь, как свой сделал? Сунул ствол в воду и стрельнул - как ножом отрезало!

- Врет он... Я слышал, если так сделать - ствол разорвет... А что он просил взамен у тебя?

- Он не просил... Он говорил: "Давай наделаем обрезов! У меня есть еще одна винтовка! А сколько у вас?"

- А ты что?

- А что я? Ничего... Нет, говорю, у нас оружия. Запрещено - немцы убьют, если найдут. Это тебе, говорю, хорошо: батька полицейский, у немцев служит...

Было ясно, только понимал ли это Петрусь, что Гляк о чем-то догадывается, что-то подозревает. И не по его ли заданию Филька полез с дружбой к Петрусю?

Последние дни своего заточения я просидел у окна, завернув платком шею и закутавшись в отцовскую суконную свитку. Сукно было домотканое, старое, оно выгорело на солнце, вылиняло под дождями и сейчас пресно и вкусно пахло черствым хлебом. Я с наслаждением вдыхал этот чудесный запах и все смотрел на улицу.

И лучше бы я еще несколько дней пролежал, чем увидеть такое...

Степа и Таня, вдвоем, тащили на салазках сырые ольховые дрова - длинные стволики-палки. Свежие срезы на них краснели, будто их смочили кровью.

Таня была в чиненном-перечиненном бабкином кожушке, теплом, в черно-серую клетку, платке. Длинные концы платка перекрещивались на груди, как пулеметные ленты, и на спине были завязаны узлом. На ногах у нее были те же ботинки, в которых она пришла из Гродно. Они здорово "просили каши" и сейчас хватали холодный снег.

"Поморозит ноги..." - подумал я. И тут же обругал себя: ну и что? Не было печали - жалеть эту "немку"! Я должен ненавидеть ее, как ненавижу сейчас Степу... Предателя Степу... Ишь, гребет рядом с ней своими длинными ходулями снег. Рот до ушей... Весело, видите, ему! Улыбается!..

"Скажу Сергею... Обязательно скажу!" - твердо решил я.

Но другое событие вынудило меня забыть на время обо всем.

Послышался натужный рев моторов. Из переулка, откуда начиналась дорога на Слуцк, въехало в деревню несколько огромных пестро раскрашенных тупорылых машин с натянутым брезентом над кузовами. Впереди колонны медленно раскачивалась и подпрыгивала на ухабах, еще хорошо не присыпанных снегом, легковая черная машина. Она была красивая и блестящая и намного роскошнее той, что привозила Рудяка. У одного грузовика верх был не брезентовый, а, видимо, из жести, и над ним торчали антенны. Еще за двумя прицеплены были котлы на колесах - походные кухни.

Я видел из окна, как машины остановились у мостика через канаву, напротив хаты Рудяка. Из них посыпались немцы, начали толкать друг друга, пританцовывать - греться. Из легковой машины никто не выходил, а из кабины первого грузовика выскочил офицер и скорым шагом направился к старосте.

Но Рудяк уже сам, без шапки, трусцой бежал навстречу. Послушал немного, что ему говорил офицер, и побежал к легковой машине. Открылась дверца, и Рудяк сразу отвесил поклон. Начальство в машине, наверное, было большое, ибо Рудяк все время порывался кланяться.

Наконец послышался протяжный крик-команда. Солдаты бросились к грузовикам...

И все время, пока грохотали мимо дома в сторону школы машины, у нас дрожали стены, дребезжала в кухонном шкафчике посуда, звенели стекла.

- Видал?! Одевайся быстрее! - забежал, тяжело дыша, Петрусь.

Он шмыгал красным простуженным носиком, тер под ним рукавом и все отбрасывал с глаз облезлую желто-коричневую шапку из хорька. Потом протянул мне рукава ватника, он служил ему вместо пальто, - подвернуть.

- Не пойду... - ответил я. - Обещал маме, что сегодня еще побуду дома...

- Эх, ты! Маменькин сынок! - Петрусь вырвался из моих рук и так же стремительно исчез за дверью, как и появился.

Я не мог усидеть в хате. Бросался от окна к окну, как зверь в клетке. Что делать? Не могу же я нарушить слова, обидеть маму. Она у меня одна-единственная. Как она дрожала надо мной, пока я болел. Хорошо Петрусю: у него и мать есть, и отец, хоть и инвалид.

Моя мать сегодня где-то на заработках. Хлеба с нашей четверти надела мы собрали столько, что его не хватит до нового года. Надо было зарабатывать, и она ходила помогать людям молотить. Теперь, говорит, как раньше, при помещиках стало: нужно батрачить, наниматься к другим, чтобы прожить.

Смысл нового, немецкого порядка познал я и на себе. Если бы не оккупация, не фашисты, то в этом году пошел бы в пятый класс. А так все лето и осень, до самого мороза пас овец. Жарился на солнце, дрожал под холодными осенними дождями и ветрами...

Крытые грузовики промчались, подпрыгивая на ухабах, назад. Не было среди них только того, что с антеннами.

Пришла на обед мать - вся в серой пыли, с запекшимися черными губами. Заглянув в хату и убедившись, что со мной все в порядке, она вышла во двор вытряхнуть одежду и долго кашляла там. Пока она промывала глаза, вынимала из печи поесть, я все время вертелся возле нее и просился на улицу.

- Ну ладно, - сдалась мать. - Только не долго, а то, не дай бог, опять заболеешь! И одевайся потеплее...

Я быстро управился со щами, но мать велела вымыть посуду и уже с порога добавила:

- Не забудь корове бросить трасянки!