Выбрать главу

Соня весь день не отходила от матери, жалась к ней и пробовала утешать и плакала и большими глазами смотрела — страшно становилось за перепуганную девочку.

— Мама, что ты говоришь?! — спрашивала она, пугаясь своего голоса.

И мать ей рассказала.

Пятнадцать лет назад, в год рождения Сони, Александра Павловна взяла детей и поехала к своей матери — первый раз выехала она из Благодатного, оставив дом и мужа. И вот приснился ей сон, будто муж ее в алтарь входит. Страшно ей стало: не заболел ли муж, не умер ли? На другую ночь опять сон снится: сломалось обручальное кольцо. И опять стало страшно: муж умрет. И стала она домой собираться.

— Собралась, еду, — рассказывала Александра Павловна, — а сама, не переставая, Богу молюсь, все молюсь Богу: если уж суждено горю, так сделай так, пускай дитя умрет одно, или двое или даже трое — Миша, Лида, Зина, только бы он жив остался. Что ж, думала, маленькие они, ничего, только бы он жив остался. Про тебя молчала, не могла. Приезжаю домой и что же оказывается? — в доме пожар был, а отец твой при смерти лежал. Услышал Бог молитву: спас и дом и отца. Обрадовалась я и мы зажили. А теперь… Это потому, что тогда молилась. Разве я думала, что таких придется хоронить?

Александра Павловна мучилась, не отпускала от себя Соню.

Петр Николаевич казался озабоченным и растерянным: какая-то мысль точила его и беспокоила. Делать то, что он делал изо дня в день, он уже не мог. Вечером он попробовал было передвинуть для порядка шкап в столовой, — отодвинуть-то отодвинул, но так и бросил его стоять на тычке; схватился за кочергу, но и с печками дело не пошло; несколько раз заходил в спальню, присаживался на кончик кровати и вдруг подымался, оставляя убитых горем жену и дочь.

— Все потерялись — Миша, Лида, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет, — бессмысленно и жутко бормотал он, неизвестно к кому обращаясь, не то к Михею, не то к печнику Кузьме, не то к экономке Дарье Ивановне, заменявшей по хозяйству Александру Павловну.

Поздно ночью Петр Николаевич угомонился и ушел к себе в кабинет. Камердинер Михей, как старый дядька, не оставлял его ни на минуту.

Тревожно и жутко было в доме, все углы стали холодными. Куда все девалось? Где мир, смех и счастье? Три гроба — три смерти морозом заледенили теплый огонек очага.

4

Совершившиеся за какой-то месяц события — эта Сухотинская история — тотчас была поднята на язык. — Тут положительно дело нечисто! — так заговорили не только в соседней Чернянке и не в соседней Костомаровке, но и в Британах и даже в Мотовиловке и, конечно, повсюду в городе. Как, что, почему? И давай — и пошло. Всю жизнь Благодатненскую вверх дном перевернули, по косточкам перебрали и бабушек и тетушек Сухотинских и то, чего никогда не было, и то, что было, но совсем не с Сухотиными, а скажем, ну с Муромцевыми. Все на свет Божий вывели — глядите, господа, и судите, нам-то все уж давно известно!

Ухватились почему-то за того таинственного гостя-генерала — друга Петра Николаевича, который, Бог знает, отчего сбежал тогда из Благодатного. И сразу же все решили, что этот самый генерал все знает и стоит только его допросить и станет все ясно, как на ладони. Но где его достанешь? Туда-сюда: руки опускаются. Кто-то сказал: Перевердеева весь Петербург знает. Стало быть, он в Петербурге? Конечно! Срочно был послан от губернатора запрос в Петербург. Чуть ли не в тот же самый день получилась справка: доносилось, что генералов в Петербурге сколько угодно и есть с такими фамилиями, что даже не совсем ловко в дамском обществе представляться, но Перевердеева никакого нет. Может быть, Переверзев?

И пока наводили справки о каком-то Переверзеве, судили и рядили вкривь и вкось, кто-то железный, не спрашиваясь, никому не отдавая отчета, уверенно совершал свое верное дело, кто-то беспощадный семимильными шагами из дальне-далека шел творить суд и расправу по-своему.

Без Александры Павловны ничего не клеилось, и она через силу, отрываясь от своих тяжелых дум, входила в мелочи жизни. Она считала себя не вправе бросить на произвол судьбы дом, мужа и дочь, — мужа, из любви к которому она принесла такую огромную жертву, дочь, из любви к которой она пожертвовала бы сейчас всем своим покоем.

Да не ошиблась ли она, когда, молясь, отдавала троих старших, а Соню забыла, и не забыла, а нарочно не помянула? Зачем она тогда не помянула Соню? И все бы уцелели. А что если бы все четверо умерли? Нет, этого не могло быть; ведь она все отдала, а кто отдаст все… Зачем она не отдала всех? — вот вопрос, который сверлил ее и не отпускал.

А ну как и Соня умрет? Она же вот сказала сейчас, что отдает все, а стало быть и Соню? — вот вопрос, от которого, как помешанная, металась она, боясь думать.

— Соня, Соня, где ты? — спохватывалась Александра Павловна, ища дочь, которая не отходила от матери.

К мукам за себя, за свой поступок, к мукам за единственную дочь присоединялось беспокойство о любимом муже, жизнь которого держалась на трех дорогих смертях. Петр Николаевич еле двигался, он уж не выходил из кабинета, он посинел весь, волосы примазались и блеклая мертвая кожа, точно отделившаяся от тела, висела на нем мешком.

По дому по всем комнатам пошел тяжелый дух.

Дом был старый, под полом водилось множество крыс — их было целое поколение и нередко случалось, что какая-нибудь древняя крыса дохла. Вот, должно быть, почему шел невыносимый запах. В другое время Петр Николаевич непременно нашел бы то место, где валялась падаль, пол подняли бы и падаль убрали бы, но теперь не до того было.

Все, кому случалось в это время быть в Благодатном, чувствовали, что так жизнь продолжаться не может, что рано или поздно — какой, все равно, — а должен отыскаться выход, и ждали. А ждать еще положено было три дня и три ночи. И два дня и две ночи уже прошли.

В субботу вечером батюшка о. Иван служил в доме всенощную и накадил изрядно — ладана не пожалел. После закуски уехал, и все не без угара разошлись спать.

— Ночью, — так после рассказывал Михей, — слышу я, барин меня кличет. — «Михей, говорит, голубчик, принеси мне петушка, Христа ради, я тебя никогда не забуду». — А зачем, говорю, вам, барин, петух в такую пору? Ночь на дворе. — А он только глазом подмигнул: понимай, значит, зачем. Пошел я в курятник, поймал петуха пожирнее, принес и нож подаю. Взял барин петуха, резать стал, а сил-то уж нет — петух все трепыхается. Ну, кое-как с петухом покончил, — крови целая лужа и на полу и на себе. Будто и лучше стало. — «Хорошо бы, говорит, Михей, покойничка посмотреть!» — Господь с вами, говорю, какой теперь покойник, эка невидаль! — а у самого по спине мороз подирает — вижу с барином что-то неладно, ровно что его душит, так зуб о зуб и колотит. — «А где Соня?» — да на меня как посмотрит — умирать придет час, не забуду, — так посмотрел. — В барыниной спальне, говорю, с барыней. Тут барин видно успокоился, а я отошел да и прилег.

— Проснулась я ночью, — рассказывала после экономка Дарья Ивановна, — слышу, будто кот мяучит. А откуда, думаю, ему взяться? Помяукала — не отзывается, шипит.

«Петух, действительно, пел», — показывали другие.

Нет, и петух не помог, а какой петушок был славный! Сил больше не было, сейчас задохнется — Петр Николаевич вдруг привстал на кровати:

— Все потерялись — Миша, Лида, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет!

И одна заволакивающая мысль найти Соню сейчас же, сию секунду, подняла его на ноги и повела. Не выпуская ножа из рук, он пополз из кабинета в спальню.

Дверь в спальню оказалась полуоткрыта. В спальне было светло от лампадки. Соня лежала с матерью на кровати лицом к двери.

— Курочка, куронька моя! — шептал старик, подползая к кровати.

Соня открыла глаза. Села на кровать. И, глядя на отца, скрюченного, измазанного кровью, в ужасе вытягивала свою лебяжью шейку.

— Куронька, куряточка! — шептал он, силясь подняться на ноги.

И — поднялся.

Лебяжья шейка в луче лампадки еще больше вытянулась под сверкнувшим ножом — один миг — и вишневым ожерельем сдавило бы лебедь, но уж не мог, силы оставили, — нет спасения: нож выскользнул из рук и вместе со склизлой кожей, отделившейся от его пальцев, упал на ковер.