Выбрать главу

Петр Андреич суетился за всех, и как хозяин, и как актер. То расставлял он кресла, стулья, по чинам будущих гостей, — и ходя твердил роль свою; то приказывал слугам, где вешать лампы, и учил их передвигать декорации, поднимать и опускать занавес; то вдруг, остановись посреди комнаты, снова, в сотый раз, повторял известный монолог Фамусова:

Петрушка, вечно ты с обновкой, С разодранным локтем…

— Ах, кстати, — продолжал он, обращаясь к лакеям: — чтоб завтра на вас были новые ливреи с гербовыми воротниками. — О, если бы мне удалось сыграть роль свою с толком, с чувством, с расстановкой! Но нет: не держится в памяти:

Ох, род людской! Пришло в забвенье!

И подлинно, сколько ни учу, ничего не вытвержу. Черт возьми Фамусова, а вместе охоту, на старости лет, тешить собою публику!

Тут с досады бросал он тетрадь свою об пол, мерил шагами залу и с шумом гонял от себя всех, кто ни попадался ему на глаза.

В таких-то упражнениях Петр Андреич провел утро перед главной репетицией.

Посмотрим, чем занималась между тем Глафира в своей комнате. Роль свою она знала твердо; но тем не менее, выходя в первый раз перед многочисленной публикой, она робела при одной мысли, что оробеет. Напрасно уверяла себя, что снисходительные зрители постараются не заметить ее ошибок, и самые недостатки будут превозносить с похвалою. Но эта притворная снисходительность, эти даровые рукоплескания, плата за угощение еще более смутят ее: так она думала. Иной, под личиной снисходительности и даже, если хотите, энтузиазма, скрывает в таких случаях едкую насмешку; и тогда, как губы его произносят лесть, на уме шевелится эпиграмма. Кому случалось быть в положении Глафиры, тот помнит, что самоучке-актеру самая похвала может казаться обидою.

И добро бы Глафира вступала на сие новое поприще по собственному желанию. Что же, если она это делала лишь в угодность отцу, из послушания; если, в то время как должна была казаться веселою или по крайней мере равнодушною, червь горести точил грудь ее? А притворство было неизвестным для нее искусством. Как дорого заплатила бы она, чтобы, вместо безжизненной Московской девушки, какова Софья, представлять на этот раз Офелию! Тогда бы она умела придать силу и истину каждому слову, каждому звуку, выходящему из уст ее; тогда бы на просторе разыгралось ее бедное сердце; она дала бы волю своему угнетенному чувству! А теперь, кто разделит с нею это чувство, кто поймет ее?

Долго предавалась Глафира сим мыслям. Вдруг страшное воспоминание мелькнуло в ее памяти. Между тем как она готовится на праздник, на веселье, милый друг ее, тому ровно год, испускал дух, помышляя о ней! Так, ровно год, как он умер, и с ним — умерли все ее надежды.

— Прочь, — воскликнула она с воплем отчаяния, — прочь это белое платье, эти розы, эти бриллианты: не хочу я их. Ох, я бедная!

При сих словах она бросилась на постель, закрыла лицо руками и горько, горько заплакала. К ее счастию, никого не было в комнате, и она могла дать волю слезам своим. Нарыдавшись вдоволь, она встала, утерла платком глаза и подошла к туалету. В потаенном ящичке скрыт был портрет ее возлюбленного, снятый с него перед кончиной. Оглядываясь, вынула она из ящичка сие драгоценное изображение, с благоговением приложилась к нему устами, и долго не могла оторвать их от оного; потом, посмотрела с умилением на незабвенного, еще раз поцеловала его, и ее рука, казалось, не хотела разлучиться с священным для нее предметом. Наконец, во внутреннем борении, она тихо опустила портрет в верный ящик, промолвив трепещущим голосом:

— Теперь я спокойна. О, бедный друг мой! ты лишь там узнал, как горячо люблю тебя… Но нет нужды: клянусь быть твоею и на земле и в небе, твоею навеки.

Тут она взяла черную ленту, лежавшую на ее туалете, и вплела ее в свою косу.

— Пусть эта лента, — сказала она, — будет свидетелем моей горести; — я оденусь просто; так и быть, надену белое платье: горесть в сердце; да и прилично ли ее обнаруживать? Однако, к головному убору не мешает и отделку того же цвета. Фи, черное! вся в черном! скажут наши. Но чем же другим почту я память супруга?

Произнеся это слово, Глафира затрепетала. — Супруга? — повторила она, — итак, вся жизнь моя осуждена на одиночество? Там соединишься с ним, говорит мне сердце; но когда? — Что если я проживу долее бабушки?

При этой мысли, невольная улыбка появилась на устах прелестной девушки; и сие сочетание глубокой грусти с мимолетной веселостию придало лицу ее еще более прелести.

— Что поминаешь ты свою бабушку? — спросила у Глафиры ее мать, вошедшая тихо в комнату.

Та вздрогнула. Она сидела в то время пред туалетом, и голова ее матери мелькнула в зеркале. Ей мнилось, что это тень ее прародительницы. Однако, она скоро опомнилась и отвечала:

— Ничего, маминька; я говорила теперь: что если проживу так долго, как бабушка? Я не желала бы этого.

— Бог с тобой! отчего так?

— Что за удовольствие быть и себе и другим в тягость?

— Кто же тебе сказал это, душа моя? Есть ли что почтеннее преклонного человека и приятнее той минуты, когда бываешь окружен детьми и внучатами, в которых видишь свою надежду и которые напоминают тебе о собственной твоей молодости?

— Но для этого надо иметь детей и внучат, — сказала простодушно Глафира.

— Разумеется: человек создан Богом, чтоб иметь их.

Глафира потупила глаза и не отвечала. Простые слова матери уязвили ее в самое сердце.

— Я поклялась принадлежать ему одному и в здешней жизни, и в будущей, — подумала она, — мне не иметь ни детей, ни внучат! Тут она глубоко вздохнула.

— Что с тобою, сердечный мой друг? — спросила Линдина нежным голосом матери. — Бог послал мне добрую дочь; не думаешь ли, что пора бы иметь мне и добрых внучат?

— Нет, маменька.

— Полно скрывать, плутовочка; неужели я не приобрела еще твоей доверенности? Открой мне душу, назови мне своего любезного.

Вместо ответа, дочь упала в объятия матери.

— Ты плачешь, душа моя? Перестань, ты смочила мне всю косынку. Но что это? — вскрикнула она, — к чему на тебе черные ленты? Ты огорчишь этим отца; разве не знаешь, как часто он придирается к мелочам? Нет, сними, сними.

— Не могу, милая маминька, — отвечала глухим голосом Глафира, удушаемая рыданиями.

— Как не можешь? Что это значит? — спросила с сердцем Марья Васильевна.

— Маминька! — Тут Глафира прижалась к груди матери сильнее прежнего, и слова замерли на устах ее.

— Вижу, это причуда и истерика. Выпей воды, и чтобы о лентах не было помину!

Глафира повиновалась, выпила воды: ее рыдания уменьшились, и наконец она сказала с твердостию:

— Маминька, милая маминька! Теперь не время обнаружить вам мою тайну; но клянусь, вы все узнаете. Только, Бога ради, ни слова батюшке!

В эту минуту вошел лакей с докладом, что гости приехали к обеду; Линдина поспешила к ним; спустя несколько времени, пришла и Глафира.

VI

На ее лице оставались еще признаки недавнего волнения. Но я один мог разгадать причину оного. Проходя мимо меня, она сказала тихо:

— Ныне день скорби для нас обоих.

Впрочем, она скрыла свою грусть как могла от глаз недальновидных тетушек и дядюшек, которые были заняты вчерашними новостями и сегодняшнею репетицией.

— Что тебе за охота, Петр Андреич, — сказал один пожилой родственник, — выбрать такую вольнодумную пиесу для своего представления?

— А почему же не так? — спросил озадаченный Линдин.

— И это ты у меня спрашиваешь? Прошу покорно! уже и ты заражен просвещением!

— Что мне до вашего просвещения, — прибавила старая тетушка, — не в том сила: в этой комедии, прости Господи, нет ни христианских нравов, ни приличия!

— А только злая сатира на Москву, — подхватила другая дама, помоложе. — Пусть представляет ее в Петербурге — согласна; но не здесь, где всякой может узнать себя.

— Tant pis pour celui qui s’y recommit[37], — сказал какой-то русский литератор в очках. — Да это бы куда ни шло, са serait meme assez piquant; но какое оскорбление вкуса! Вопреки всем правилам комедия в четырех действиях! Не говорю уже о том, что она писана вольными стихами; сам Мольер…

вернуться

37

Tant pis pour… piquant — Тем хуже для них… это было бы даже довольно пикантно (фр.).