Некстати было сообщать ей теперь мои подозрения насчет Вашиадана. Время, полагал я, объяснит загадку; хотя во всяком случае благоразумие требовало бы обходиться осторожнее с двусмысленным приятелем Петра Андреича. Но это его дело, а не мое.
При сем раздумье, нас позвали к Глафире. Узнав о моем приезде, она желала меня видеть.
Больная сидела на постели, склоня годову к подушкам. Положение ее руки на лбу показывало, что она старается принесть себе на память случившееся вчера с нею.
Рассказ матери подтвердил ей темное воспоминание.
— Да, — сказала она наконец слабым голосом, — почти так. О, как это было страшно! — Но где батюшка?
— Он поехал в клуб, душа моя, — отвечала мать, — и скоро воротится.
— Скоро? дай-то Бог! Пора, давно пора открыть вам тайну этого бедного сердца. Вчерашний случай заставляет меня поспешить моим признанием. Не уходите, — прибавила она, обратясь ко мне, — вы будете моим земным свидетелем.
Глафира находилась в напряженном состоянии духа. Жар ее увеличивался, щеки и глаза пылали. Она продолжала с какою-то невыразимой торжественностью:
— Быть может, признание мое поздно; но, по крайней мере, вы поймете дочь свою; и если суждено ей скоро умереть, то она не понесет во гроб тайны, скрытой от родителей. Тогда молитесь за меня и просите Бога, чтобы Он не лишил вашу дочь той отрады в будущей жизни, которую она напрасно искала в здешней.
Эти слова произвели необычайное действие на Линдину. Для ней все было неожиданно, непонятно. Она хотела говорить, и вдруг судорожно схватила руку дочери.
В эту минуту вошел Петр Андреич. Едва обратил он внимание на больную и, поцеловав ее в лоб, начал:
— Ну, что, прошло? Я знал, что пройдет. Представь, Marie, — продолжал он гневно, — проказник-то, наш роденька, мало того, что вчера на меня прогневался; нет, изволь отправиться в клуб да составь там заговор против моего представления! Хорошо, что болезнь дочери заставила меня отменить его; не то подумали бы, что я струсил. Нет, братцы, не того я десятка! Что затеял, то и выполню, хоть будьте вы семи пядей во лбу. Видишь, удумали сомневаться в моем верноподданстве! Куда подъехали! — Сегодня вхожу в газетную: сидит князь Иван, да…
Линдина слушала мужа, скрепя сердце; но, не предвидя конца его россказням, прервала их наконец с видом глубокого негодования:
— И тебе не совестно, — сказала она, — заниматься этими вздорами, когда дочь твоя на краю гроба!
Сильный удар долбней[39] не произвел бы на Петра Андреича большего действия, чем эти слова. Он остался в том же положении, в каком был при конце своего рассказа: с раскрытым ртом, с наклоненным туловищем и руками, опершимися дугою на колена. Чувство родительское восторжествовало над мелким самолюбием.
— Как, на краю гроба? — возопил он, выйдя из оцепенения.
— Да, и на краю гибели. Слушай признание своей дочери, быть может, преступной дочери!
Глафира величаво поднялась с своей постели.
— Я преступная? — воскликнула она. — Нет, родители! Я чиста, как голубь, непорочна, как агнец. Моя вина лишь в том, что я скрывала от вас свою страсть… Я любила!
— Ты любила! — вскричали отец и мать.
— И потеряла своего возлюбленного, — продолжала Глафира едва внятным голосом. — Вчера ровно год, как он умер.
— А кто тот дерзкий, который осмелился любить тебя без нашего позволения? — спросил сердито отец.
— Не тревожьте его праха, — уныло отвечала дочь. — Вот свидетель, что мой покойный друг до самой своей кончины скрывал от меня любовь свою. Слишком поздно узнала я, какое пламенное чувство он питал ко мне.
— И вы, сударь, знали о том и молчали?
— Он обязал меня клятвою никому не вверять его тайны, кроме вашей дочери. Заветные слова умирающего священны: я исполнил их со всею строгостию долга.
— И ты любила его еще при жизни?
— Да, и еще более люблю его по смерти. Я поклялась — и теперь, пред лицом Бога и перед вами, повторяю мою клятву — я поклялась не принадлежать никому в здешнем мире.
Эти слова, произнесенные с необычайной твердостью, обезоружили гнев отца.
— Но ты не откажешься принадлежать нам? — сказал он с чувством.
— О батюшка, о родители! — отвечала растроганная дочь; — вам одним принадлежу я — я ваша!.. Но не думаю, чтобы надолго.
Мать, не говорившая до того ни слова, вдруг зарыдала и опустила голову на грудь своей дочери.
— Глафирушка, милое, единородное мое детище, — возопила она, стеная, — не покидай нас, живи для нас! Более ничего не требую, прощаю, благословляю любовь твою!
Этот порыв материнского сердца поворотил всю мою внутренность; слезы брызнули у меня из глаз. Линдин плакал навзрыд.
Несколько минут продолжалась эта безмолвная, но трогательная сцена. Глафира подняла первая голову. Ее лицо, незадолго унылое и пасмурное, теперь казалось преображенным от восторга и чистейшей радости. Но вдруг какая-то новая мысль пробежала по челу девушки и словно облаком задернула лучезарный свет ее очей.
— Благодарю вас, мои родители, — сказала Глафира, — за эту прекрасную, эту блаженную минуту. Но как быстро она промчалась! Тяжелое воспоминание ее отравило. Змей Вашиадан смертельно уязвил меня.
— Что говоришь ты о Вашиадане, друг мой? — спросил испуганный Линдин.
— Слушайте; я кончаю свое признание: покойный мой друг носил на руке фамильный перстень; помню, он часто говаривал, будто в этом перстне заключается таинственная сила и что от оного будет зависеть судьба той, которую изберет себе в супруги. Это предание, вместе с вещью, перешло к нему от бабушки. Я принимала его слова за шутку и позабыла бы о них, если б на аукционе не встретила перстня. Я не могла понять: каким образом он попал между вещей Графа; но была рада, что мне представился случай купить его. Сходство изображения с чертами покойника напомнило мне таинственные предрекания. Я думала обручиться этим перстнем навеки с ненареченным супругом, как вдруг кто-то в толпе, с его чертами и голосом, надбавляет цену и отнимает у меня сокровище, за которое тогда я отдала бы полжизни. У меня померкло в глазах; не помню, как мы приехали домой. Возвратиться за перстнем было поздно… Прошло несколько дней; приготовления к комедии развлекали меня, время ослабило воспоминание о талисмане: я стала покойнее. Но вчера… видали ль вы Вашиадана без очков?.. Вчера, когда он снял их во время репетиции, лицо, голос его вдруг изменились: передо мной стоял мой возлюбленный, точь-в-точь он… И в довершение очарования — таинственный перстень блеснул на его руке: удивление, страх, ужас овладели мною, я обеспамятела. Помню, как это же лицо мелькнуло и на аукционе, как те же глаза, пламенные и неподвижные, были и тогда устремлены на меня. Страшно при одной мысли… Не дай Боже встретиться мне опять с этими взорами! Мне кажется, я их не вынесу.
Глафира умолкла. Изумление наше было невыразимо. Я не знал, верить или нет странному повествованию; я готов был принять его за бред болящей, или даже за признак ее умственного расстройства. Но многое из рассказанного ею о Вашиадане подтверждал мне собственный опыт; давно я питал к нему недоверчивость и подозрение. Вид страдалицы пробудил во мне все негодование.
— Ваш мнимый приятель, — сказал я Линдину с жаром, — есть явный злодей и обманщик, хотя бы одна десятая часть нами слышанного была справедлива. Даю слово отыскать его и потребовать от него отчета в гнусной шутке, которую он сыграл над вашей дочерью.
— Не берите на себя труда его отыскивать, — сказал кто-то позади меня твердым и знакомым голосом.
Я оглянулся… То был сам Вашиадан.
— Виновный здесь, — продолжал он, снимая очки.
Мы обомлели.
— Что ж вы не требуете от меня отчета? — спросил незваный гость с язвительною улыбкой. — Вас удивило, может быть, неожиданное мое посещение? Но дела мои переменились, и я остался в Москве. Вы не отвечаете? Вижу, приезд мой вам не нравится. Не опасайтесь: я вас скоро от себя избавлю.