Вдруг особенное возбуждение распространилось по этим волнующимся массам… они разделились, отступили назад. Caesar, Caesar venit![46] — раздались тысячи тысяч голосов, подобно шелесту листьев во время бури… Раздался глухой удар… и бледная, смуглая, увенчанная лаврами голова… голова императора… тихо выступила из развалин.
Нет, в человеческом языке нет слов, чтобы выразить тот ужас, который охватил меня в этот момент. Я сказал себе, что когда эта голова откроет глаза, когда эти губы разомкнутся, тогда я должен умереть… «Элли!» воскликнул я, «я не могу, я не хочу!.. Унеси меня прочь из Рима, прочь из этого ужасного Рима!»
— «Слабое сердце!» пробормотала она и мы полетели прочь. За нами слышался шум скрестившегося железа и величественный клич римских легионов… Тут все потемнело.
— «Взгляни и успокойся!» — сказала Элли.
Я не знал, что меня окружало, свет или туман! Ничего не мог я различить. Но я отдался упоению блаженства, когда увидел, как перед моими глазами обрисовывались благородные профили гор, красиво одетых лесами. Предо мною тянулось озеро с отражавшимися в глубине его зеленых вод и мерцавшими звездами. Я полной грудью вдохнул в себя благотворный воздух апельсинов… в то же самое время я услышал чудное пение молодого женского голоса. Возбужденный, плененный этим ароматом и этим голосом, я захотел вниз. Мы находились перед прелестным мраморным домиком, прислонившимся к тенистой кипарисовой роще. Звуки неслись из его широко открытых окон — озеро, покрытое апельсинными листьями, омывало своими тихими мелькающими волнами стены прелестного палаццо; из глубин озера поднимался террасообразный остров засаженный миртами, лаврами, каштановыми и апельсинными деревьями, покрытый портиками, каменными статуями и погруженный в целое море прозрачного света.
— «Isola Bella! Лаго-Маджоре![47] — сказала Элли. Я ответил лишь: «А!» и пожелал остановиться. Голос певицы явственнее достигал моего уха и производил на меня все большее впечатление. Мне захотелось увидеть в лицо ту, которая очаровала меня столь чудными звуками. Мы были около самого окна.
В середине салона, меблированного в помпейском стиле, и походившего более на помещение древностей, чем на современный салон, — он был наполнен греческими скульптурами, этрусскими вазами, редкими растениями, драгоценными камнями и освещен сверху двумя лампами, заключенными в кристаллические шары — сидела перед пианино молодая женщина. Наклонив голову слегка вперед, полузакрыв глаза, она пела итальянскую песню. Она пела и смеялась; серьезное, даже строгое лицо ее дышало абсолютным душевным спокойствием… Она смеялась однако же и, казалось, Фавн Праксителя, молодой и легкомысленный как и она, тоже смеялся на своем пьедестале.
Под прекрасными апельсинными деревьями, она отличалась высшей красотой! Увлеченный ее пением, ее прелестью, охваченный мягкостью речи и этим зрелищем юности, любви и счастья, я совершенно забыл свою воздушную спутницу; я забыл, благодаря какому загадочному приключению я мог проникнуть в тайну столь далекого и столь чуждого существа. Мне хотелось войти и говорить…
Тут тело мое вздрогнуло от стремительного толчка — как будто я прикоснулся к лейденской банке. Лицо Элли, несмотря на прозрачность, потемнело и сделалось грозным. В ее широко раскрытых глазах сверкало выражение гневной злобы.
— «Уйдем», сказала она вспыльчиво. И снова ветер, шум и оцепенение… Военный клич легионов заменился последним замиравшим тоном певицы, который долго еще раздавался в моих ушах.
Мы остановились, но этот замиравший, этот последний звук продолжал раздаваться в моих ушах, хотя я уже был в другом воздухе и дышал испарениями другой земли. Навстречу мне повеяло сильной свежестью, как бы от большой реки и ароматом сена и конопли. Тому звуку, долго еще вибрировавшему в моих ушах последовал другой, затем еще, но столь выразительного характера, с модуляциями, такими знакомыми мне, что я сказал себе: это — русская песня! — И в тот же момент все предметы стали легко различимы.
Мы находились на берегу величественной реки. Длинные баржи тихо качались на своих якорях. На одной из этих барж раздавалась живая песня и светился маленький огонек, свет которого отражался длинными красными и дрожащими линиями на волнах реки. Повсюду, и на воде, и на земле светились такие огоньки. Были ли они от нас близко или далеко? Глаз не мог с точностью определить этого. То они быстро гасли, то ярким светом прыгали там и сям. Бесчисленные кузнечики щелкали явственно в траве, не тише и не менее усердно, чем лягушки в Понтийских болотах. От времени до времени мне слышались жалобные крики невидимых птиц. Небо было безоблачно, но туманно и темно.
«Мы не в России?» — спросил я свою предводительницу.
— «Это Волга!» — отвечала она.
Мы полетели вдоль реки.
«Зачем ты так быстро увлекла меня из чудной Италии?» — спрашивал я дальше. «Без сомнения тебе что-то не понравилось; ты ревнива?»
Губы Элли задрожали; взор ее стал грозным; но почти сейчас черты приняли обычную неподвижность.
«Я бы хотел домой!» — просил я.
— «Подожди! подожди!» — ответила она. «Эта ночь — долгая ночь! Она не скоро придет опять… подожди, подожди еще немного».
Скоро мы перелетели Волгу, перерезывая ее в косом направлении. Волны журчали и катились глубоко под нами; леденящий ветер свистел и бил нас своими холодными крыльями. Вскоре правый берег исчез за нами в темноте и мы увидели противоположный крутой берег с его трещинами и расщелинами. Мы приблизились к ним. — «Позови здесь громко: Сарынь на кичку»[48], - прошептала мне она совсем тихо.
Я еще едва пришел в себя от ужаса, в который привело меня появление римского фантома; я был измучен и подавлен, не знаю, каким неопределенным чувством печали… короче, мне недоставало мужества. Я не хотел, я не мог выговорить эти роковые слова, будучи убежден, что они подобно «Волчьей долине»[49] в Волшебном стрелке непременно вызовут откуда-нибудь ужасное, удивительное явление.
— «Ты увидишь Стеньку Разина!» — продолжала она в оживленном тоне.
«Я не могу! Я не хочу!» — отвечал я. «Веди меня домой».
— «Слабое сердце», — сказала она как бы в презрительном тоне.
«Домой! Домой!»
Я потерял сознание и когда опять очнулся, то находился вместе с Элли на опушке своего леса, недалеко от старого дуба.
— «Видишь ты, вон ту прелестную тропинку?» — сказала она мне. «Там внизу, куда падает луч месяца, где качаются две березки? Хочешь, мы будем там?»
Я так был истомлен, что с трудом мог отвечать:
«Домой! Домой!»
«Ты дома», — сказала Элли.
Действительно, я стоял перед своей дверью один. Сторожевая собака подошла, недоверчиво обнюхала меня и с воем побежала прочь. Я не без усилий бросился на постель и заснул не раздеваясь.
На следующий день я страдал в течение целого утра от мигрени и едва мог сделать то или другое движение; но не это телесное недомогание, главным образом, занимало меня. Я был сердит и недоволен самим собою и своим поведением в прошедшую ночь. «Слабое сердце!» — повторил я про себя. «Да, Элли имела право, — чего я испугался? Почему не воспользовался благоприятным случаем? Я лично мог видеть Цезаря, а страх заставил, меня потерять голову; я плакал от страха и дрожал как маленький ребенок перед розгой… Что касается Разина — это другое дело… В своем положении дворянина и помещика… Но все же: к чему страх?.. Слабое сердце! Слабое сердце!»
«Не было ли все, что я видел сном?» — спросил я себя в заключение. Я позвал свою служанку.
«Марфа! В какое время я вчера лег? Помнишь ты наверно?»
— «Милостивый Боже! кто бы мог тебе сказать это, кормилец? Немножко поздно, думается мне. Как стало темнеть, ты ушел из дому… а в твоей комнате, до полуночи, как будто кто то ходил ощупью… Около утра, да, около утра, да… И так уже три дня… Ты горюешь, кормилец?»
49