Выбрать главу

«Что такое? разве это бывает? Разве это можно?»

И все не боюсь; только по хребту бежит вверх холодная, холодная струйка, перебирается на затылок и ерошит волосы. А свеча все у меня в руках, и я ею машу, машу, машу… и остановиться никак не могу… О, Господи!.. Увидал бутылку с коньяком: глотнул прямо из горлышка… зубы стучат, грызут стекло.

— Барин, а, барин! окликает меня Сергей.

Взглянул я на него и вижу, что он тоже знает. Бел, как мел, и щеки прыгают, и голос срывается. И тут только, глядя на него, я догадался, как я сам-то испуган.

— Барин, осмелюсь спросить: какая это госпожа у нас были? Я постарался овладеть собою.

— А что?

— Чтой-то они какие… чудные? Вроде, как бы…

И мнется, сам стесняясь нелепости необходимого слова.

— Ну?!

— Вроде, как бы не живые? Я — как расхохочусь… да ведь во все горло! минуты на три! Аж Сергей отскочил. А потом и говорит:

— Вы, барин, не смейтесь. Это бывает. Ходят.

— Что бывает? кто ходит?

— Они… неживые то есть… И дозвольте: такая сейчас мзга на дворе, что хороший хозяин собаки на улицу не выгонит; а они — в одном платьишке, и без шляпы… Это что же-с?

Я ужасно поразился этим: в самом деле! как же я-то не обратил внимания?

— И еще доложу вам: как сейчас вы провожали ее в переднюю, я стоял аккурат супротив зеркала; вас в зеркале видать, меня видать, а ее нет…

Я — опять в хохот, совладать с собой не могу, чувствую, что вот-вот — и истерика. А Сергей стоит, хмурит брови и внимательно меня разглядывает; и ничуть он моей веселости не верит, а в том убежден. И это меня остановило. Я умолк, меня охватила страшная тоска…

— Ступай спать, Сергей.

Он вышел. Я видел, как он, на ходу, крестился.

Не знаю, спал ли он в ту ночь. Я — нет. Я зажег свечи на всех столах, во всех углах, чтобы в квартире не осталось ни одного темного местечка, и до солнца проходил среди этой иллюминации. Так вот что! вот что!.. там все — как живое, как обыкновенное; и однако оно и необыкновенно, и мертво. Я не трус. Я не люблю думать… нет, не люблю решать о загробных тайнах, а фантазировать кто же не любит? Я интересовался спиритизмом, теософистами, новой магией. Я слежу за французской литературой и охотник до ее оккультических бредней.

Вон и сейчас на столе валяется La Bas. Но оккультизм красив, огромен, величав. Там — Саул, вопрошающий Аэндорскую волшебницу, там — боги, выходящие из земли. Манфред заклинает Астарту; Гамлет слушает тайны мертвого отца; Фауст спускается к «матерям». Все эффектные позы, величавые декорации, значительные слова, хламиды, саваны. Ну, положим, я не Саул, не Манфред, не Фауст, а только скромный и благополучный управляющий торговою конторой. Положим, что и чертовщина имеет свой табель о рангах, и мне досталось привидение — по чину: из простеньких, поплоше. Но чем же я хуже, например, какого-нибудь Аратова из «Клары Милич?»[33] А сколько ему досталось поэзии! «Розы… розы… розы…» — звуковой вихрь, от которого дух захватывает, слезы просятся на глаза. Но, чтобы привидение пришло запросто в гости и попросило чашку чаю… и, вон, лежит недоеденный кусок хлеба, со следами зубов…

Это что-то уж чересчур по фамильному! Даже смешно… Только как бы мне от этого «смешного» не сойти с ума!..

Свечи мигают желтым пламенем; день. Пришел Сергей; видит, что я не ложился, однако, ни слова. И я молчу.

Напившись чаю, я отправился в лечебницу, где содержался Петров. Это оказалось недалеко, на Девичьем поле, в каких-нибудь пяти-шести минутах ходьбы. Хозяин лечебницы — спокойный, рыжий чухонец, с бледным лицом, которое узкая длинная борода так вытягивала, что при первом взгляде на психиатра невольно являлась мысль:

— Этакая лошадь!

Очень удивился, узнав мое имя.

— Представьте, как вы кстати! Петров уже давно твердит нам вашу фамилию и ждет, что вы придете.

— Следовательно, вы позволите мне повидать его наедине? спросил я, крайне неприятно изумленный этим сообщением.

— Сколько угодно. Он из меланхоликов; смирный. Только вряд ли вы разговоритесь с ним.

— Он так плох?

— Безнадежен. У него прогрессивный паралич. Сейчас он в периоде «мании преследования» и всякую речь сворачивает на свои навязчивые идеи. Путаница, в которой, как сказал бы Полоний, есть однако же что-то систематическое.

Камера Петрова, высокая, узкая и длинная, с стенами, крашеными в голубой цвет над коричневой панелью, была — как рама к огромному, почти во всю вышину комнаты от пола до потолка, окну; на подоконник были вдвинуты старинные кресла-розвальни, а в креслах лежал неподвижный узел коричневого тряпья. Этот узел был Петров. Я приблизился к нему, превозмогая трусливое замирание сердца. Он медленно повернул ко мне желтое лицо — точно слепленное из целой системы отечных мешков: под глазами на скулах, на висках и выпуклостях лба — всюду обрюзглости, тем более неприятные на вид, что там, где мешков не было, лицо казалось очень худым, кожа липла к костям.

Петров бросил на меня взгляд — и бессмысленный, и острый — и проворчал:

— Ага, приехал… Я знал… ждал… Садись.

Мы с ним никогда не были на «ты», но теперь его «ты» не показалось мне странным. Как будто вдруг явилось между нами нечто такое, после чего иначе говорить стало нельзя, и «вы» звучало бы пошло и глупо. Мы внезапно сблизились, теснее чего нельзя, хотя и не дружественной близостью. Я мялся, затрудняясь начать разговор:

— Как, мол, это ты, Василий Яковлевич, посылаешь ко мне в гости мертвых женщин?

Ему, сумасшедшему, такой вопрос, может быть, и не покажется диким; но ведь я-то — в здравом уме и твердой памяти: какое же нравственное право имею я предлагать такие вопросы? Но, пока я медлил, он сам спрашивает:

— Что? была?

Совсем равнодушно. А у меня дыхание теснит, и губы холодеют.

— Вижу, бормочет, — вижу, что была. Ну что ж? С этим, братец, мириться надо, ничего не поделаешь. Терпи.

— Ты о ком говоришь-то, Василий Яковлевич? не уразумею тебя никак…

— Как о ком, братец? О ней… об Анне.

Я привскочил на стуле, схватил Петрова за руки. И все во мне дрожало. Шепчу:

— Так это было вправду? И он шепчет:

— А ты думал — нет?

— И, стало быть, действительно, есть такая мертвая Анна, которую мы с тобой вдвоем видим и знаем?

— Есть, брат.

— Кто же она? скажи мне, безумный ты человек!

— Я знаю, кто она была, а кто она теперь, это, брат, мудрее нас с тобою.

— Галлюцинация? бред? сон?

— Нет, братец, какой там сон… Но потом подумал и головою затряс.

— А, впрочем, черт ее знает: может быть, и сон. Только вот именно от этого сна я сначала спился, а теперь собрался умирать. И притом, как же это? — он ухмыльнулся, — я сижу в сумасшедшем доме, ты обретаешься на свободе и в своем разуме, а сны у нас одинаковые.

— Ты мне ее послал? горячо упрекнул я. Он прищурился как-то и хитро, и глупо.

— Я послал.

— Зачем?

— Затем, что она меня съела, а еще голодна, — пускай других ест.

— Ест?!

— Ну, да: жизнь ест. Чувства гасит, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что у меня, вместо крови, одна вода и белые шарики… как бишь их там?.. Хоть под микроскоп! Ха-ха-ха! И с тобой то же будет, друг Алексей Леонидович, и с тобой! Она, брат, молода: жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих, многих…

И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица.

— Ты смеешься надо мною. Как: «хочет жить и любить»? Она мертвая…

— Мертвая, а ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме она сгнила, так и нет ее? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут-то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые-то. Мы с тобой говорим, а между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна.

вернуться

33

...Аратова из «Клары Милич» — Аратов — герой мистической повести И. Тургенева После смерти (Клара Милич) (1882), которому является призрачная и прекрасная актриса-самоубийца, приводящая его к гибели.