— Хегс Литтлпедж, вспомни, что ты тоже человек, такой же, как и мы. Отчего же ты нас не зовешь к своему столу? Я могу есть не хуже любого человека и не меньше любого.
— А я могу пить за троих, приготовь для меня лучшие твои вина!
Все это сходило у инджиенсов за остроумие, и честные и благородные труженики не только поддерживали их, но на этот раз даже принимали вместе с ними, как оказалось впоследствии, участие в их доблестной экспедиции. Я старался казаться вполне равнодушным, и, как кажется, мне это удалось. Приводить какие бы то ни было доказательства этим людям было бы делом совсем излишним, но нельзя было также и молчать: подобные люди не в состоянии понять, что молчание есть выражение презрения, и потому я решил отвечать на их оскорбительные возгласы. По знаку, сделанному мной, все замолчали, и я мог говорить свободно.
— Я приказал вам очистить эту лужайку немедленно; я здесь хозяин точно так же, как каждый из вас хозяин в своем доме. Оставаясь здесь, вы нарушаете закон. Что же касается того балдахина, то я был бы вам очень признателен за то, что вы приняли на себя труд убрать его, если бы только это не было насилием с вашей стороны и нарушением моих прав собственности. Я первый восстаю против всякого рода отличий и признаков в храме Божием, где все должны быть равны, как перед смертью, и не желаю этих отличий ни для себя, ни для своих близких. Я требую для себя только тех прав, какими пользуются другие мои сограждане, ничуть не более! Я требую, чтобы моя собственность уважалась наравне с собственностью других людей. Я не хочу никаких привилегий себе, но я хочу справедливости и беспристрастия! Я не понимаю, какие права можете вы предъявлять на раздел моего имущества, скорее, нежели я на ваши урожаи или на ваш скот.
— Все это прекрасно, — возразил из толпы какой-то голос, — а что ни говори, все же вы аристократ и властитель, и богач и, как все они, заслуживаете только ненависти и презрения! — но сказано это было не явственно, а как-то себе в бороду.
Так как это был единичный голос, то я не возражал на него, тем более, что всем нам было ясно, что речь моя произвела на этих людей некоторое впечатление. Они как будто смутились. Очевидно, слова мои расшевелили у них в глубине души давно заглохшее в них чувство справедливости, вложенное в душу людей самим Богом.
Глава XXIX
Как рассыпаются лучи от этого маленького пламени, так сияет доброе дело среди злого мира.
Глубокое молчание воцарилось кругом вслед за моими словами; затем эти люди стали тихо перешептываться и совещаться между собой, после чего остались неподвижно на своих местах, не отступая назад, но и не подаваясь вперед.
Окончив свою речь, я спокойно вернулся к своему месту, решив терпеливо выжидать, что будет дальше. Пользуясь минутой затишья, Тысячеязычный обратился к инджиенсам и повелительным тоном объявил им, чтобы они не нарушали ничем совещания вождей, так как никто не может безнаказанно прерывать их прения.
— До тех пор, покуда вы будете держаться смирно, они не тронут вас, но если вы рассердите этих воинов, вам несдобровать.
Подействовало ли на этих людей предупреждение Тысячеязычного, или же любопытство взяло верх в этот момент и возымело на них свое влияние, или же они вовсе не намеревались доводить дело до чего-нибудь более серьезного, но только вся эта толпа ряженых оставалась внимательными зрителями и слушателями того, что вслед за тем происходило. Между тем Тысячеязычный заявил вождям, что они могут спокойно продолжать свои беседы.
По прошествии некоторого времени, в продолжение которого не было произнесено ни слова, тот же молодой вождь, который перед тем обращался к Джепу, поднялся снова и, подойдя к старому негру, предложил ему продолжать и докончить свою речь. Слова его были пересказаны Джепу Тысячеязычным, который при этом добавил, что ни один из вождей не произнесет ни слова, покуда прерванная речь негра не будет окончена.
Нелегко было вновь поднять на ноги старого Джепа; пришлось в это дело вмешаться Пэтти, которая, положив свою маленькую беленькую ручку на плечо старого негра, уговорила его встать и докончить свою речь. Он узнал Пэтти и тотчас же повиновался ей.
— Что они хотят, эти люди, обернутые в бурый коленкор? — начал он.
— Чего им нужно? Зачем их допустили сюда? О, я уже стар, я очень стар и часто спрашиваю себя, когда же наконец пробьет мой час? Вот тоже Суз, куда он годен? Прежде когда-то он был замечательным ходоком, замечательным охотником и зверобоем, великим воином и великим человеком среди вот этих краснокожих, ну, а теперь он уже вовсе износился. Индеец, когда становится неспособным к охоте, положительно ни на что не годится! Но эти коленкоровые черти ведь не индейцы, чего им нужно здесь? Здесь есть и настоящие индейцы, кроме Суза, два, три, шесть, десять, много их, и все они пришли повидать старого Суза. Почему негры не приходят повидать меня? Ведь я такой же старый, как Суз, я даже старше Суза, а старый чернокожий не хуже старого краснокожего! Почему? А эти люди с головою в коленкоровых мешках, что это за люди? Что тебе надо здесь, парень? Пошел вон, убирайся скорее восвояси! Уходи ты отсюда, не то я тебе скажу такие слова, которые ты не рад будешь слышать!
Докончив таким образом свою несвязную речь, Джеп грузно опустился на свое кресло, как после очень утомительной работы. Наступило время индейцев изложить причину, побудившую их главным образом посетить Равенснест. Огонь Прерии встал и выступил вперед.
«Отец! — промолвил он торжественно и с глубоким чувством. — На сердце у детей твоих печаль! Шли они сюда долгим, трудным путем, мокасины их износились в пути, и камни резали им ноги, но они шли, и на душе у них было легко; они шли, чтобы видеть доблестного онондаго. И вот они пришли и увидели его, и сердца их возрадовались еще более, чем от предвкушения этой радости. Они увидели его: он, точно мощный дуб, который могло разбить грозой, который мог от долголетия порасти седым мхом, но которого ни тысячи гроз, ни сотни годов не могут лишить его чудной зеленой листвы, его тени, этой доблести дуба. Он походит на самый старейший дуб леса. Он величествен и прекрасен, и смотреть на него приятно. Видя его, мы видим вождя, знавшего отцов наших отцов и их отцов. Он назван доблестным онондаго, потому что доблестей у него много, но есть у него нечто такое, чего не должно было бы быть: он родился краснокожим человеком, но он слишком долго жил между бледнолицыми, так что мы боимся, как бы добрые духи, когда он переселится в счастливые долины, не приняли его за бледнолицего и не указали ему не ту сторону, по которой должны следовать его краснокожие братья до своих счастливых долин. А если бы это случилось, то мы, краснокожие, потеряли бы навсегда своего доблестного онондаго. Но этого не должно быть! И отец мой, наверное, не желает, чтобы это случилось! Нет, у него будут лучшие мысли, и он вернется к нам, к своим детям, и оставит нам в вечное наследие и свою мудрость, и свои советы, и свои доблести и докажет свою привязанность к народу одного цвета с ним.
Мы все просим его о том! Отец, дети твои будут заботиться о тебе с любовью, ты будешь иметь пищу и всякое мясо до конца дней твоих, и никогда ни в чем не будешь нуждаться. И когда, наконец, пробьет твой час переселиться в счастливые долины, то ты не ошибешься тропой и останешься навеки среди твоих краснокожих детей! Мы все просим тебя о том! »
Наступило долгое и торжественное молчание. Видно было, что Сускезус был очень тронут и самой речью, и просьбой, выраженной в ней. При виде этих представителей разных отдаленных племен, пришедших издалека воздать должную честь его достоинствам и просить его прийти и умереть среди них, старик не мог не чувствовать себя счастливым и взволнованным. Все, что в нем еще осталось молодого, как будто ожило теперь, и по его наружному виду в этот момент ему нельзя было дать более шестидесяти лет.
После того, как вожди так горячо и искренне выразили главную цель своего посещения и просьбу вернуться в их родную среду, их горячее желание принять его в свое общество в качестве самого желанного гостя, советника и руководителя, доблестному онондаго оставалось лишь также прямо и открыто высказать им свое решение. Глубокое молчание и напряженное внимание всех лиц достаточно красноречиво свидетельствовали о том великом нетерпении, с каким ожидался его ответ.