К счастью, эти опасения оказались беспочвенными.
У вождя, как выяснилось, был тонкий художественный вкус: изящная выдумка режиссера Александра Зархи полностью его удовлетворила.
Не столь утонченный художественный вкус Никиты Сергеевича Хрущёва требовал более густой липы и более развесистой клюквы. И Евгений Александрович тотчас же, с присущей ему «легкостью в мыслях необыкновенной», ее слепил, даже не озаботившись соблюсти «прожиточный минимум» правдоподобия: «Всё это я видел собственными глазами». Вряд ли стоит доказывать, что «собственными глазами» видеть, как «русская крестьянка прятала в своей избе еврейскую девочку», а тем более как ее допрашивали эсэсовцы, он не мог ни при какой погоде.
Очевидно, мы тут имеем дело с недюжинным художественным воображением поэта.
Продолжая листать стенограмму,
я задержался на выступлении Васи Аксёнова. Интересно было поглядеть (в памяти моей это не сохранилось), сумел ли он – и если сумел, то как – уклониться от соблюдения общеобязательных клятв и изъявления благодарности дорогому Никите Сергеевичу.
Нет, не уклонился, хотя изо всех сил пытался (это видно), как было завещано классиком, «сохранить осанку благородства»:
Наше единство в нашей марксистской философии, в нашем историческом оптимизме, в нашей верности идеям XX и XXII съездов. Напрасны попытки некоторых недобросовестных критиков представить нас как нигилистов и стиляг… Иногда некоторые критики, и добросовестные критики, говорят о том, что советская молодежь, советские литераторы молодые не помнят своего родства, что мы отвергаем то, что завоевано нашими отцами, что мы не уважаем своих отцов, что вообще советская молодежь, дескать, противопоставляет себя своим отцам, особенно любит такие выводы на Западе буржуазная реакционная пресса.
Мне хочется по этому поводу сказать, что всё это неверно, всё это глубоко неправильно. Мы уважаем своих отцов и любим своих отцов. Мой отец воевал с первых дней гражданской войны, прошел сталинские лагеря, остался коммунистом. Разве я могу ему не верить? Разве могу я его не уважать? Это для меня не только отец – это моя совесть. Я благодарен партии и Никите Сергеевичу Хрущёву за то, что я могу с ним разговаривать, за то, что я могу с ним советоваться. Мы хотим говорить с отцами, и спорить с ними, и соглашаться в разных вопросах, но мы хотим также сказать о том, чтобы отцы не думали, что у нас в карманах камни, а знали, что у нас чистые руки.
(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)
Речь Булата от всех этих выступлений
отличалась разительно. Это была речь свободного человека .
Эта, казалось бы, невозможная, немыслимая в предлагаемых обстоятельствах, но органически присущая ему свобода выразилась – еще до того, как он появился на трибуне, – в таком маленьком эпизоде.
Уже во вступительном слове, в перечне тех, кто изначально был зачислен в «черный список» и кому, стало быть, надлежало каяться, едва ли не первым был назван Булат.
– В серьезном конфликте со всем строем нашей жизни, – бубнил докладчик, – находятся песни Булата Окуджавы о Ваньке Морозове и золотой молодежи…
И тут раздался спокойный голос Булата:
– Песни о золотой молодежи у меня нет. У меня есть песня о рабочей молодежи.
Возникло некоторое замешательство. Ильичёв вопросительно вскинул брови, и тут же откуда ни возьмись возникли насмерть перепуганные референты и консультанты, очевидно, готовившие шефу этот доклад, и стали совать ему под нос какие-то папочки и бумажки. Но шеф, естественно, разбираться в этом не стал, а как ни в чем не бывало продолжил бубнить дальше, не отклоняясь от лежащего перед его глазами текста.
В стенограмме этот эпизод отразился так.
ИЛЬИЧЁВ. На мой взгляд, в серьезном конфликте со всем строем нашей жизни находятся некоторые песни Булата Окуджавы и стихи, на которые они написаны. Я хочу напомнить стихи о Ваньке Морозове и о золотой молодежи. Весь их строй, вся интонация…
ОКУДЖАВА. «Золотая молодежь» – это не мои стихи.
ИЛЬИЧЁВ. Тогда о Ваньке Морозове.
(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)
Разница между тем, как это запомнилось мне, и тем, как отражено в стенограмме, казалось бы, так ничтожна, что микроскопическое это разночтение можно и не заметить. И уж, во всяком случае, не стоило бы на нем останавливаться. Но на самом деле разница эта не только существенна, она принципиальна.