— Нет, Коновалов, не снимали для газет, — засмеялся Миронов. — Просто в офицерском собрании у них, скорей всего, вывешивали карточку. Вот и запомнил, видно, хорунжий. А дальше будет совсем весело! Особо — на новочеркасской гауптвахте.
Лицо Миронова — энергичное и крепкое, с прищуром острых глаз — стало непроницаемым, каким оно становилось в самом начале трудного поиска в разведке или перед конной атакой. Тогда начиналась стремительная и захватывающая работа мысли, трудное состязание ума и воли с возникающими препятствиями в боевой обстановке, и надо было — коль ты уж назвался казачьим офицером! — найти лучший, единственно победный ход, чтобы сделать дело (иной раз заведомо невыполнимое), а вместе с тем спасти и себя, и людей, и лошадей даже, чтобы выйти к своим в полной форме...
Он так и сошел с пролетки у подъезда гостиницы — молча, с сосредоточенной усмешкой, хотя находился теперь отнюдь не на вражеской территории. Расплатился с извозчиком и, пока урядник снимал тяжелый баул и другие вещи, кликнул швейцара.
Номер Крюкова был в бельэтаже, и хозяин оказался дома. Начались объятия и восторги, распаковка вещей, и, когда Коновалов водрузил на изящный, под красное дерево, боковой столик аляповато-громоздкую прутяную сапетку с торчащим из нее клоком волглого сена, Федор Дмитриевич вовсе растрогался:
— Ну, молодцы, ну, окаянные разбойнички с родимого Дона, что придумали, а? — радостно и с преувеличенной горячностью обнимал он Миронова и оробевшего урядника и все оглядывался в глубь большой комнаты-залы, где в креслах сидел осанистый, барственно-важный человек в костюме-тройке, с темным галстуком, с окладистой бородкой, как видно, его хороший знакомый и гость.
Сам Крюков — гимназический учитель, писатель и думский депутат, выслуживший уже чин статского советника, — был в обиходе простецким человеком, казаком до мозга костей и любил не только «приличное общество» и себя в нем, но пуще того — хуторской круг и карагот, старые донские песни на посиделках и в застолье, молодежное игрище. Все это пело и звенело в нем, переполняло душу, поэтому он способен был даже и в столичной компании разом сбросить с себя постоянную интеллигентную сдержанность, расслабить галстук и заходить, что называется, колесом, забросать грубоватыми хуторскими байками-анекдотами, станичным говорком, смешно смягчая окончания глаголов, потешая себя и окружающих. Он и теперь сверкал очками на всю комнату, задирал русую окладистую бородку «под Короленко», бросался от одного гостя к другому несообразно возрасту (Крюков был старше Миронова на два с половиной года, и стукнуло ему уже тридцать шесть лет), говорил с жаром, разбрызгивая радость:
— Вы посмотрите, дражайший Владимир Галактионович, что они нам привезли-то!
С кресел в дальнем углу поднялся крепкий человек с губернаторской осанкой. Глаза, впрочем, не выказывали никакого властолюбия, были, скорее, сочувственно-внимательны. Миронов определил в его лице нечто неуловимо знакомое, сжал крепко протянутую руку и поклонился.
— Короленко, — сказал гость Крюкова. И, не выпуская руки Миронова, с интересом осмотрел его с ног до головы, как бы оценивая на силу и сообразительность.
— Да, да! Вот перед вами, Владимир Галактионович, совсем новый, так сказать, тип казачьего офицера, прошу любить и жаловать! — рекомендовал с жаром Федор Дмитриевич своего земляка, разом смахнув напускное шаловливое ухарство и развязность. — Впрочем, идите-ка, земляки, пыль дорожную смойте! — проводил он казаков в ванную и захлопнул за ними дверь. — Да! Это тот самый подъесаул, которым вы, Владимир Галактионович, интересовались... И кстати, Миронов — не единственный ныне офицер из наших, протестующий открыто и прямо против карательных мер правительства! — Крюков спешил, как видно, закончить начатый ранее разговор, убедить в чем-то Короленко: — Уроки, как говорят, не проходят бесследно. Недавно в Вильно восстала сотня 3-го Ермака Тимофеевича полка. Вся целиком арестована и отдана под суд за отказ чинить расправу над народом... В Вахмуте хорунжий Дементьев со своей командой пошел под суд за присоединение к рабочей забастовке! 8 октябре прошлого года из Воронежской губернии ушли домой «по староказачьей традиции», обсудив на кругу, сотни 3-го сводного и 2-й Лабинский из Гурии, а Урупский Кубанский полк вообще учинил вооруженный бунт! Да. — Передохнул, внимательно следя за выражением лица Короленко, и дополнил: — А в Юзовке что было?! Когда наши казачки отказались стрелять по манифестантам и их, разумеется, определили за решетку, шахтеры и рабочие с заводов, побольше трех тысяч, двинулись освобождать казаков из тюрьмы! Долг, так сказать, платежом красен! Ну о том, что в Ростове и Москве было примерно то же, вы знаете... Но — верх всему — поступок сотника Иловайского, посланного на усмирение крестьян. Сотня его, только что из Маньчжурии, перестреляла полицейских за попытку стрелять по безоружным мужикам. А Иловайский, заметьте, казачий дворянин, потомок былых войсковых атаманов!