Говорить-то, собственно, было не время, дела были горячие... Только здесь, на узком плацдарме за Донцом, наконец начались настоящие бои, по ярости, накалу и кровопролитию подобные лишь тем, что были прошлой осенью, когда бригаду выбивали с линии железной дороги Поворино — Иловля. Теперь повторялась обратная ситуация: массы белоказаков, их было здесь, против 8-й и 9-й армий, тысяч пятнадцать-шестнадцать, — наиболее упорные, виновные в карательных действиях, просто боевое офицерство, не ждущее пощады от Миронова и Тухачевского (жмущего с севера на Каменскую), — оборонялись из последних сил, стояли насмерть. Новочеркасск был в панике, и войска белых принуждались к этим арьергардным, безнадежным, но тяжелым боям...
Февраль уже был на исходе, а к началу марта, как понимал Миронов, надо было во что бы то ни стало приканчивать гражданскую войну на Дону. Как сказал комендант штаба Хорошеньков: «Тут уж кровь из носу или из обоих ушей, но отвоеваться надо и хлеб посеять, а то в зиму помрем с голоду...» Миронов мотался по фронту, с левого берега Донца на правый, из-за ранения Блинова сам взлетал на коня, из кавбригады, где временно командовал Мордовин, мчался в стрелковые полки, из родной 23-й дивизии в 16-ю, к Медведовскому, наседал на телефон, подгоняя 14-ю, где исправно командовал латыш Александр Карлович Степинь. Бойцы называли его просто Степиным, приняв за доброго командира.
Позиции на узком плацдарме за Донцом были уже хорошо освоены, укреплены ячейками для стрелков и пулеметчиков, в балочках и закрытых местах таились пулеметные тачанки, а к тому берегу уже подтягивалась артиллерия. Но что настораживало и торопило командующего, так это довольно быстрое потепление, слабый «наслуз» на донецком льду, образование первых береговых проталин. Не дай бог тронется река до 3 — 5 марта, так сразу хватит разливом, оставит наступающие авангардные части без тылов, без боевого подкрепления, свяжет маневр на узкой полосе, прижатой к половодной грани.
Сдобнова все не было из Усть-Медведицкой, Миронов приказал своему помощнику Голикову осмотреть подробно передний край, готовить предварительную рекогносцировку для боевого приказа на 2 марта: лихим ударом по фронту и с фланга в течение суток взять Новочеркасск! — а сам, с больной, гудящей головой, уехал к Донцу, где уже третий день без сна и отдыха по его же распоряжению трудились обозники всех разрядов и даже штабные писаря, укрепляя ледовые переправы.
Правый, высокий, берег весь был в подталинах, в черных и рыжих, глинистых голызинах. Левый, низменный, еще утопал в глубоких пойменных снегах. Само русло, полоса обдутого кое-где льда, пучилось горбом, ноздреватыми торосами, отпущенной в оттепели рыхлостью.
Миронов остановил коня над обрывом, смотрел с высоты, как и что делалось тут «на всякий случай».
У самого берега, в расщелине, где частично отошел лед, жутко и предательски позванивала зеленая вода, и потому на реке спешили.
Поперек русла в две полосы, на полверсты одна от другой, укладывали старые плетни, доски от заборов, жерди прясел, порубленный хворост и хмыз — тонкие ветки дровяного долготья. Все это прикатывалось каменными катками, засыпалось привозным с берега снегом и под вечер обливалось из ближних прорубей водой. За ночь эти горбатые укрепления поперек Донца схватывал мороз, а днем по свежей подталости их присыпали соломой и вновь поливали водой. Две таких трехсаженных полосы с мертвой наледью могли не только сослужить добрую службу при проходе тяжелой артиллерии и груженных снарядами фур, но и сдержать на какое-то время близившийся ледоход. Политрукам эскадронов и рот было строго-настрого указано: ни в коем случае не допускать в боевых порядках разговоров про эти ледянки на Донце, чтобы не заронить сомнения в успехе операции («Для возможного отступления-де готовит сметливый Миронов мосточки-то!..»). Но, если правде смотреть в глаза, Миронов и крайние случаи никогда не упускал из виду...
Свежий, отдающий солнечным теплом ветер тянул с понизовой стороны, приносил тонкий горьковатый аромат вербовой и тополевой коры, сладость притаявшего конского помета, птичьего линялого пера, весны. Такое время года всегда волновало Миронова. Как в детстве, томили счастливые предчувствия, ощущалась полнота жизни, жар кипучей, еще не сморившейся, мужской крови. Голова понемногу здоровела, боль слабла, только еще мутило при быстрой езде, словно с крепкого похмелья.
Двое вестовых горячили коней позади командующего. Степан Воропаев указал коротким черенком плети с высоты на ту сторону, присвистнул. Но и без того видно было, что от станицы Екатерининский двигались небольшой, вытянувшийся по займищу обоз и десятка два всадников с красным эскадронным значком на пике. Пройдя по льду реки, ударились в галоп, наискось преодолевая подъем. Обоз отставал.
Миронов угадал впереди на сером крупном жеребце Ивана Карпова, остававшегося а Михайловке чрезвычайным окружным военкомом. Тот взбирался на крутизну споро, лежа на седельной луке и тем облегчая коня. Снял папаху и приветно помахал Миронову.
Когда поднялись на береговой срез, Карпов козырнул по уставу, а Филипп Кузьмич снял с руки теплую пуховую перчатку и, огладив усы, поздоровался со станичником за руку.
— Снаряды привез? — стараясь говорить тихим голосом, спросил он. — А Сдобнов что же?.. Не прихватили с собой? Что-то он залеживается там!
— Привет передавал, — сказал Карпов, не поддержав беспечно-веселого тона, которым по обычаю разговаривал командующий при встречах со старыми знакомыми. — Сдобнов-то на днях приедет, Филипп Кузьмич, тиф его, можно сказать, отпустил еще землю топтать, а вот другая беда: комиссар наш совсем свалился, лежит в Михайловке с крупозным воспалением. В армейский госпиталь его забрали... Передавали из слободы.
Миронов насторожился. Что-то не понравилось ему в самих обстоятельствах, помимо даже болезни Ковалева. Медленно натянул на горячую руку пуховую перчатку.
— Передавали? Из слободы? Да ты сам-то откуда? Должен был сидеть в Михайловке и пуще глаза охранять комиссара! Когда простудили-то? Опять он мотался с агитацией?
Карпов ерзнул в седле, виновно огладил правой рукой разметанную лошадиную гриву на холке.
— Я, Филипп Кузьмич, уже целую неделю околачивался в Усть-Медведицкой, назначен ихним приказом председателем станичного ревкома. А из Михайловки они меня все же вытурили (кто они, было ясно, и поэтому Карпову не пришлось много объяснять). Так что последние новости из округа у меня только почтово-телеграфные... Между прочим, весь штаб Княгницкого и вся армейская амуниция спустились из Балашова в Михайловку, там теперь столпотворение вавилонское и без нас народу хватает.
— Не мытьем, так катаньем, а сделали по-своему? — процедил Миронов сквозь зубы. Он не понимал, почему его письмо в штарм и лично председателю РВС Республики не возымело действие, почему авторитет Федорцова и авторитет «заболевших» при отступлении ревкомовцев взял на этот раз верх. Троцкий, как видно, не очень-то разобрался в этой истории и поддержал неправую сторону. Либо игнорировал его, Миронова, как сугубо военного и беспартийного человека.
— Ну ничего, — сказал Миронов, медленно разворачивая коня по дороге к полевому штабу. — Ничего. Скоро кончим войну, поеду вместе с Ковалевым прямо в Москву. Не может быть. Найдем управу.
По дороге Карпов докладывал подробную обстановку в станице и округе. В народе поднимался ропот и даже страх перед сплошными реквизициями, говорили о бессудных расстрелах в красных тылах. Советской власти не выбирали, Гражданупр Южного фронта насаждал ревкомы из пришлых и случайных лиц с уголовным прошлым... Сеять в этом году люди будут, по-видимому, немного, только на личный прокорм, потому что сил маловато, да и потому, что, мол, опять все продразверстка заберет — не только излишки, но и самое кровное... А за всем этим надо ждать голода. Тревожно повсюду.