Выбрать главу

Как было не радоваться, когда за стеной постукивали трамваи, на карнизе неистово орали воробьи и кругом была весна — первая весна без войны, без продразверстки, без всесветного террора, весна свободного крестьянского поля...

Как там, на Дону?

Скоро все кончится, скоро все станет на подобающее место...

Он ходил по двору, по овальному кругу, вытоптанному на плитах другими подошвами за сотни лет, пока стоит тюрьма, и радостно отдыхал душой, открывался солнцу слева и справа, полуприкрыв глаза, вслушиваясь в звонки трамваев за кирпичной высотой стены, смотрел под ноги, где топорщилась рыжая, прошлогодняя травка в щелях...

Рыжая, блекло-серая травка, которая скоро зазеленеет! Душа разрывается! А помнишь, Миронов, как ты улыбался в Петрограде, пятнадцать лет назад, когда твой земляк Крюков чуть не разрыдался над пучком серенькой степной травки с мятно-цветочным, тонким ароматом — чебором с родных бугров? Дело-то было не в запахе чебора, а в том, что он напоминал человеку, что пробуждал в душе.

Свяжи в пучок емшан седой,

И дай ему, — и он вернется!

Емшан-трава, одолень-трава, от века зовущая путника к возвращению в отчий край, к порогу и очагу матери и отца...

Миронов поднял голову и увидел край кирпичной стены, синюю безбрежность неба и легкое, юное, бесцельно летящее в просторе, розоватое от солнца облачко. И вновь закружили душу воспоминания, вспомнилось давнее облачко в грозовом небе над Доном, шаткий паром, хриплый, предостерегающий шепоток перевозчика деда Евлампия: «Остерегайся Идолища погана, Филя!.. Идолища — о трех головах!..» Наверное, и прав был бедный старичок, зла в жизни хватает с преизбытком, даже и многовато на одну-то душу живую, но ведь на то и живем, на то и топчем землю, чтобы сопротивляться, доказывать свое... Ну, а волков бояться — так в лес не ходить!

Перевел взгляд в конец стены и улыбнулся грустноватой своей усмешкой часовому на низкой, угловой голубятне...

Часовой был совсем молодой деревенский парень в зимней папахе, той самой, оконной, по имени «здравствуй-прощай», в шинели, с белесыми, расплывчатыми бровями на скуластом, простоватом, отчего-то вроде испуганном и напряженном лице. Из тех, что вечно отстают на марше с распустившейся обмоткой. Винящихся и все же ненавидящих младшего командира...

Солдат положил ствол винтовки на деревянный барьер вышки, неумело возился с затвором. Забыл, наверное, красноармейское наставление, девятый параграф: никогда не целить в товарища из баловства или шутки, не поворачивать без причины ствол в сторону людей, — говорят: на грех и палка стреляет! Точно такой красноармеец однажды спросил его под Перекопом, зачем, мол, так много красных флажков и флагов приказано раздать при атаке, и понятливо кивнул на быстрый ответ комиссара полка Белякова: атака, мол, будет на прорыв, а в тылу противника тоже наши части, может выйти смешение всадников. Флажки эти для того, чтобы своих не порубить...

Часовой на вышке все возился с винтовкой, а Филипп Кузьмич уже обошел очередной круг и снова обернулся к нему, вспоминая что-то такое, что обязательно хотелось вспомнить из той атаки. Красные флажки, словно сорванные осенние листья клена, мельтешили перед взором, кони резервного полка нетерпеливо сучили ногами, цокали копытами, звякали удилами, всадники напряглись перед смертельным броском. Рядом были адъютанты и командир резерва. Все изготовились к атаке... И тут Миронов почему-то вспомнил Михаила Блинова, летучую и славную смерть его под Бутурлиновкой и вдруг непроизвольно, заиграв скулами, как будто сопротивляясь року, безвременной гибели побратима своего, тихо произнес его, Блинова, последние слова:

— Знамя — ко мне!

Красное знамя развернулось вокруг него языком пламени, ослепило на мгновение и подняло в стременах... Он лапнул слева, ища ножны и эфес именной, золотой шашки, но руки провалились почему-то в пустоту. А красный свет знамени вдруг налился иным, непроглядно-бурым и вовсе черным светом, запеленал глаза и память последней полуночной тьмой беспамятства.

Выстрела он не слышал. Был только дружный топот копыт и визг последней победной атаки его конницы. Но выстрел был прицельный, с вышки-голубятни, почти в упор.

Пуля точно нашла то незащищенное место на френче, где еще не выгорел и не обмялся след орденской алой розетки, и пронзила сердце Миронова.

Этот странный, одинокий выстрел посреди Москвы, за кирпичной стеной, слышали в позванивающем трамвае, который ходко катил по Бутырской улице к центру. Но людей в старом, дребезжащем трамвае было порядочно, гомонили, переспрашивали остановки, делились текущими заботами, так что винтовочный выстрел за стеной не произвел особого волнения. Только сухонький старичок со столярным ящиком в руке, из которого торчало небольшое топорище и рукоятка пилы-ножовки, задел скрюченными пальцами рукав стоявшего рядом служащего в новеньком военном френче, буденовке с поднятыми наушниками и больших роговых очках. Волосы у военного были распущенные, как у попа: