Пожилой, со свалявшейся бороденкой, нестроевой красноармеец рубил около походной кухни хмыз — тонкие дубовые ветки и сухой хворост. Приустав, сдвигал потный шлем на затылок и присаживался в тенек под старой, обломанной ветлой покурить. Чтобы отвести душу разговором, рассказывал приезжему «из центру» человеку и отчего-то вертел головой на длинной морщинистой шее, будто оглядывался:
— О тот месяц ихних парламентарив порубали на самой грани, гадов! Тоже, ска, удумали шутки выкидывать: Тит да Афанас рассудитя нас, мы больше, ска, ня будем! Растуды их, косматых живорезов! Всех надо к ногтю! Чего, ска, выслужили, така и награда. Тут у нас теперя толковый политрук у искадрони, ска, товарищ Хуманистов, так он верно сказал: гусь свине, говорить, не товарищ! И верно. Надо всю контру перевесть на земле, иначе порядку не жди!
Серафимович отдыхал в тени, сняв ботинки. Смотрел с большим вниманием, как рассуждает, как вертит головой мужичок, как затягивается. Свежий крепачок-самосад прошлогодней торопливой сушки накипал огненно на вершине цигарки, мужичок относил ее подальше от босых ног, щупающих кривоватыми, растоптанными пальцами жухлую, невеселую травку близ дровосеки. Все было человеку понятно и ясно на этом свете, особо в тонкие размышления не впадал. И не хотел впадать.
— Сами-то... из селян? Или — рабочий? — спросил на всякий случай Серафимович.
— Из землеробов само собой, курские, — сказал мужичок-нестроевик. — Не-е, ска, фабричных токо на полверсты и видал! Не-е, хрестьяне мы!
Серафимович загрустил, глядя на такую хитрую способность человека приспособиться ко всякой минуте, всякому обстоятельству и даже всякому собеседнику: хочешь — возгоржусь сам собой, а хочешь — всплакну не понарошке...
— Что же, они, восставшие, не хотят, значит, сдаваться? — спросил он.
— Иде там! Бабы ихние и детишки на самых позициях сидят, по-волчьи воют, раненых, ска, перевязывают, а гордости уронить не хотят, паскуды! Токо перебить, и все!
Серафимович не мог бы точно определить, какая тут была ненависть: классовая или, возможно, какая-то иная, случайная, накипевшая в горячке событий, словно опасный уголек на конце самокрутки? Переполошить простых людей, стравить до лютой нанависти — разве это «классовая борьба»? Это что-то другое, пока не имеющее названия!
Поговорили еще о видах на урожай, о травокосах, о бедственной продразверстке, о том, что некому скоро будет работать в деревне из-за военных потерь, тифа и других болезней, и тут Серафимович увидел на спуске горы открытый автомобиль и привстал, напрягая стареющие глаза. Сердце ощутимо заколотилось от волнения и дневной духоты под пыльной парусиновой толстовкой.
— Едуть, — сказал кухонный мужичок. — Командир товарищ Хвесин и, ска, сам комиссар товарищ Попов с ими... Точно!
«Господи ты боже мой: сам товарищ комиссар! А ему всего девятнадцать лет! И приятно, конечно, отцовскому сердцу, но и тревожно... Так ли уж это хорошо, что мальчишки хозяйничают здесь, как самые главные мыслители и вожаки масс?..»
Автомобиль пылил уже за ближним накренившимся плетнем, и отец увидел на заднем открытом сиденье Анатолия.
Очень рослый, видный был старший сын Серафимовича, с крупными чертами лица, несколько великоватым носом, большими ясными глазами. «Прямо срисовал, сфотографировал по собственному образу и подобию, в точку попал!» — любила шутить обычно строгая, маленькая Розалия Самойловна в Москве, глядя через огромные очки на отца и сына Поповых... Теперь Анатолий был худ и горяч, глаза ввалились, он даже постарел. Отец, обнимая его, прощупал на сыновней спине жалкие косточки позвонков и острые крылья лопаток. Укатала парня, как видно, высокая служба!
— Знакомься, папа, это товарищ Хвесин, наш командующий...
Где там! Отец только и видел сына, почти великана рядом с малорослым и помятым с виду комкором, вовсе не армейского типа, похожим на скромного конторщика или тылового каптенармуса. Хотя Хвесин и был не новичком в армии... Серафимович коротко пожал его слабую руку и снова к сыну:
— Пойдем, пойдем куда-нибудь в холодок с этой пыльной сковороды, право слово, жара! Да и заждался я...
Анатолий послушно вел его к ближней хате с грязноватыми занавесками в маленьких окнах, не переставая что-то говорить, вспоминать самое дорогое и важное.
— Сейчас я тебе тот осколок, донышко от снаряда, покажу, который пощадил меня в каюте, — улыбался Анатолий.