Говорят, писатели Горький и Серафимович, признавшие русскую революцию, теперь ушли в оппозицию, издают либеральную газету «Новая жизнь». Даже Александр Блок уединился от революционной суеты и не хочет вспоминать о своих двенадцати христопродавцах, сопровождающих Иисуса Христа на Голгофу... Вполне возможно. Что-то такое уже предчувствовалось в их предреволюционных исканиях, метании душ в поисках нового Бога... А разве сам он не ошибался в то время? В понимании народа целиком, в рассуждении войны с германцем? Особенно в этом, последнем! Не желая войны (как истый интеллигент), он все же допускал войну как частность и исключение, считая, что она, как некий отрезвляющий душ, поможет народу объединиться, стать единой, живой, сознающей себя силой. Единой личностью, если хотите. А что вышло?
Вышло то, о чем пока еще трудно судить... Но Лев Толстой, кажется, предчувствовал нечто такое, когда собирался писать рассказ о женщине, бросившей своего ребенка и кормящей чужого... Не вскормила ли русская интеллигенция, по слепоте своей, чужого ребенка в последние десятилетия перед этой катастрофой? И что же здесь понимать и тем более благословлять?
Крюков неистовствовал и как будто хотел наверстать упущенное. Никогда еще слог его не был столь жестоким и откровенным до цинизма. Он становился глашатаем всего деникинского штаба.
30 июня пал красный Царицын. В захваченный город въехал на белом коне командующий кубанской конницей Врангель, и в газетах Освага угадывали знакомый стиль Крюкова: «Свершилось! Трехцветное знамя реет над безумным городом! Оттуда, из «красного Царицына» растекался по югу российской земли яд большевизма!..»
Рассказывали, когда сам Деникин в сопровождении атамана Африкана Богаевского и главы английской военной миссии полковника Хольмса прибыл в Царицын, на всех окрестных телеграфных столбах покачивались трупы повешенных коммунаров. Крюков не испытывал, как ранее, никакого смущения, душевного неустройства за это, отвечал спокойно, как отвечал бы офицер-строевик или даже завзятый контрразведчик: «Что ж, это неизбежно, такова логика борьбы. Но не дай вам бог познать логику отчаяния, то во много раз страшнее!»
Люди не узнавали прежнего доброго, либерального Федора Дмитриевича. Он перестал вовсе заниматься литературой, считая, что при громе пушек музы должны замолкать. В душе он оправдывал себя полностью, двоиться и раздумывать было не к чему, все обнажилось до предела.
Ах, когда-то вы, милостивый государь, были думающим, либеральным русским писателем? Прекрасно. И до чего же вы дописались?
Нет, отныне я — просто цепная собака моего народа. Я охраняю его дом и двор от внешних врагов и многочисленных шпионов, заброшенных извне, и, разумеется, от внутренней скверны. И — писатель, но лишь до той поры, пока не запечется кровь в сердце, а шерсть на загривке не встанет торчмя непримиримой щетиной в готовности души к схватке не на жизнь, а на смерть! Очень глупо искать красоту в мире, потерявшем человеческий облик, не так ли, милостивые государи, любители изящной словесности?
Со времени крепостного нрава, рассуждал Крюков, все мы глупым хором и с необходимой важностью, кстати, лепетали что-то о личности и ее правах. По ведь все это — ложь, вздор. У человека есть только обязанности. Да-с, только обязанности! Перед Богом и совестью, и ничего более. И оставьте о правах! Вы забыли, что живете среди темных и порочных людей, которые вслед за вами тоже требуют каких-то прав!
Что еще? Кажется, на этом можно кончить всякие споры.
Вернее, вы можете рассуждать как угодно, но я не стронусь со своей позиции ни на йоту. Да-с. Недаром и в самой совдепии возникают столь бездушные, формалистические школы, разные кубизмы и абстракции, — исковерканная душа человечья не в силах принять мир старых форм с началами Добра и Веры...
Потом, после, когда-нибудь... Задуман роман вселенского масштаба о нынешнем потрясении рода человеческого! Но это после, когда взбаламученное море людское войдет в берега и хищные рты черни захлебнутся кровавой жвачкой собственных вожделений. Потом, когда-нибудь, спустя столетие, возможно, возродится искусство людей...
Когда появилась знаменитая «Московская директива» главнокомандующего Деникина, Федор Дмитриевич Крюков воспринял ее с внутренним ликованием, как некую героическую поэму. Деникин отдавал приказ о движении своих армий на красную столицу: генералу Врангелю выйти на фронт Саратов — Ртищево — Балашов, сменить на этих направлениях донские части и продолжать наступление на Пензу, Рузаев, Арзамас и далее — на Москву. Теперь же направить отряды для связи с Уральской армией. Генералу Сидорину правым крылом продолжать выполнение прежней задачи по выходу на фронт Камышин — Балашов, остальным частям развивать удар на Москву в направлении Воронеж, Козлов, Рязань... Генералу Май-Маевскому наступать на Москву в направлении Курск, Орел, Тула. Для обеспечения с запада выдвинуться на линию Днепра и Десны, заняв Киев и прочие переправы на участке Екатеринослав — Брянск...