— А вы ведь можете случайно встретиться с тем летчиком.
Я машинально киваю: «Конечно».
— И вдруг окажется, что он тогда был на вашем месте, на поле?
— Тогда я поверю в пространство Гильберта.
— Так до сих пор вы шутили?
— Только наполовину. Вы спросили меня, почему я люблю физику. Я попробовал ответить…
Я спохватываюсь: пора рассказать ей об электролюминофорах, над которыми мы работали последние годы и, может быть, немного о телевизорах с плоским экраном, — о том, ради чего, собственно, мы встретились.
Да, это буднично. Но разве физик не тот же мастер, который, как и сотни лет назад, бессонными ночами может мысленно охватить, соединить сразу все кирпичи мира и построить из них, как из детских кубиков, пирамиду, город, звезду, вселенную?
Электролюминофор преобразует электричество в свет. Разве это неинтересно? Напряжение, приложенное к люминофору, нарушает мерный хоровод электронов. Электрическое поле срывает электроны с уровней-орбит и гонит их вдоль силовых линий. Дайте напряжение посильнее — и лавина электронов пронижет люминофор насквозь. Это электрический пробой.
Электролюминесценция сродни пробою.
Есть в люминофоре микроскопические участки неоднородностей, где напряженность поля больше, чем в других местах. Основные события разыгрываются как раз здесь. Разогнанные полем отдельные электроны, подобно первому шару в бильярдной партии, врезаются в гущу своих собратьев, еще не согнанных с мест. Беззвучный удар — и уплотнившийся рой электронов несется дальше.
Стоп — участок с повышенной напряженностью поля кончился. Разбежавшимся электронам дальше ходу нет. Самые быстрые из них зацепились где-то в узлах кристаллических решеток. Стоит поменять полярность напряжения, и они возвратятся на свои уровни. Партия на бильярде закончена, шары опять на местах.
Здесь и зарыта собака. Ведь электроны, оседая на орбитах, возвращают, излучают кванты света. Каждый электрон — по одному кванту. От энергии квантов зависит цвет излучения…
Я приглашаю ее к микроскопу.
— Посмотрите: кусочек люминофора при сильном увеличении похож на ночное небо. Звезды — это люминесцентные центры, здесь сталкиваются электроны. Между ними — темные области. Звезды мерцают: в одних центрах электронный бильярд заканчивается, в других только начинается. Ведь на люминофор подается переменный ток. Правда, уловить мерцание вам не удастся, полярность напряжения меняется пятьдесят раз в секунду — при такой частоте все сливается для наших медлительных «инерционных» глаз в ровное сияние.
— Это интересно. Но так далеко от пространства Гильберта… Значит, вы можете совмещать повседневную работу и мечту.
— Могу, — говорю я. — Научился. Тем более что это не так уж и далеко друг от друга. Точки в пространстве Гильберта и электроны очень похожи. И те и другие меняют направление движения и возвращаются на места. Вот только причину этих колебаний в Гильбертовом пространстве найти труднее. Какое-нибудь бесконечномерное поле… А люминесцентные центры разве не похожи на звездные скопления?
— Да, очень похожи. Там даже есть свои сверхновые.
Прощаясь, она говорит:
— Можно, я напишу в очерке и о пространстве Гильберта?
— Ну, если только совсем немного…
Прошло месяца три или четыре, и пространство Гильберта напомнило о себе само.
Возвращаясь как-то с работы, я заметил человека, словно разыскивающего что-то на незнакомой улице. Оказалось, что он искал мой дом. Мы вместе вошли в подъезд.
— Вы не подскажете, где здесь такая квартира… — и он назвал номер моей квартиры.
— Значит, вы ко мне? — спросив я, немного озадаченный.
Я впервые в жизни видел его. Ему было лет пятьдесят, на нем было черное, видавшее виды кожаное пальто. Он показался мне чуть наивным, но хорошим, искренним человеком.
Я назвал свое имя и тут же понял, кто ко мне пожаловал. Эта странная догадка пришла так неожиданно, что я растерялся, когда он подтвердив ее. Да, он бывший военный летчик Александр Ковалев. Случайно наткнулся на очерк обо мне, о наших люминофорах. И о двух мальчиках, собиравших осенью сорок второго картошку на пригородном поле. Разыскал меня через редакцию.
…Мы сидели до рассвета.
А когда вдоль шоссе встали из тьмы громады домов и в небе задрожали и погасли последние звезды, пошли пешком до Садового кольца, свернули направо, к площади Восстания, миновали улицы Герцена и Качалова, Красную Пресню.
На утренних улицах непривычная тишина, кажется, редкие автомашины не в силах разбудить их. Но серое небо светлеет, купол планетария уже отливает плавящимся свинцом, и окна домов на Малой Бронной и Садовых улицах начинают поблескивать.
— Знаете, с тех самых пор я люблю Москву, — говорит он. — Может быть, я и раньше ее любил, но только это как-то не особенно проявлялось. Легко ли вспомнить, что в сорок первом десятки баррикад появились на московских улицах — у Балчуга, на Бородинском мосту, — в центре и на окраинах? Что зеркальные витрины на Манежной площади скрылись за мешками с песком?
Я тоже люблю Москву с тех самых пор. Потому что он любит ее.
Но и он видел мир моими глазами, — тогда, в далекий сентябрьский день он оказался рядом с моим братом, взглядом провожавшим его самолет. И когда Ковалев начал разбираться в происходящем, земля исчезла из-под его ног так же внезапно, как и появилась.
Но прежде он успел запомнить остывающую оранжевую полосу над лесом, черные, как бы остановившиеся, машины на шоссе.
Перед ним лежало картофельное поле с росшими посреди одинокими деревьями, местами серое, как пепел, местами красноватое от снопов света.
Стороной шагали к горизонту вышки электролинии. Огненные цветы заката, покрывшие облака, косогор и поле придали земле неповторимый оттенок грусти. С неба спустился прохладный поток синего воздуха, смешавшийся у самой земли с легким дымом и запахом близкой реки.
И он успел вдохнуть этот воздух.
Мост
Скрипнул полоз саней. На улице раздались знакомые, казалось, голоса. Шаги на ступеньках полусожженной школы. Негромкий разговор.
В гулком пустом классе, где раньше нас было больше, чем яблок на ветке, камень разбитой стены ловил мое дыхание. Светлый иней оседал на красных кирпичах, Я считал эти летучие языки холода, выступавшие как бы из самой стены. Где-то хлопнула уцелевшая дверь. Голоса приближались. И я понял, что это не сон.
Наверное, втайне я ждал их. Даже в коротком забытьи, когда мороз сжимал тело в пружину, я услышал бы их и узнал. Хотелось пойти им навстречу, но волосы примерзли к полу и нельзя было поднять голову. Тогда я крикнул. Меня нашли.
…Сани и тулуп были так удобны и теплы, что я не сразу уснул, бессознательно стремясь продлить эту минуту, минуту встречи. В одной руке я держал ломоть хлеба, заслонивший пол-улицы, в другой — черную эмалированную кружку, полную густого молока. Из-под полозьев на ленту дороги сыпались синие блестящие лезвия следов. Покачиваясь, плыл я спиной вперед на ворохе соломы. Во всю ширину дороги шли люди с автоматами и винтовками; Кузнечик (так его звали все), парнишка лет пятнадцати от силы, может быть, мой ровесник; Велихов, командир отряда; Гамов — бородатый, в очках; за ними сплошные телогрейки, шинели, ушанки — сила.
Они шли, опустив головы, неся руки свои устало. И что-то мешало Кузнечику быть веселым — таким, каким, наверное, он был всегда.
Теперь я мог представить, что произошло в поселке, пока я прятался в школе. Вдоль родной моей улицы поднимались трубы печей над кучами пепла от сожженных домов. Оставались кое-где бревна обугленные, на печах стояли совсем по-домашнему чугуны и кастрюли, но людей в поселке не было, и без них он умер. За бывшей околицей далеким памятником растаяла школа с чернильными клетками окон.