- Мокетуббе? - спросил Черника. - Думаешь, он захочет, когда ему говорить - и то лень?
- А как же иначе? Ведь это его отец скоро начнет пахнуть.
- Это верно, - сказал Черника. - Значит, еще и сейчас он должен платить за туфли. Да. Они ему не даром достались. А? Как ты думаешь?
- А ты что думаешь?
- А ты?
- Я ничего не думаю. Иссетиббехе туфли теперь не нужны. Пусть Мокетуббе их берет. Иссетиббехе теперь все равно.
- Да. Пусть берет. На то он теперь вождь.
Перед домом был высокий, гораздо выше, чем крыша рубки, навес из корья на столбах из ошкуренных кипарисовых бревен, а под ним земляная терраска, истоптанная копытами мулов и лошадей, которых привязывали здесь в дурную погоду. В носовой части пароходной палубы сидели старик и две женщины. Одна ощипывала курицу, другая шелушила маис. Старик что-то говорил. Он был босой, в длинном парусиновом сюртуке и касторовой шляпе.
- Все идет прахом, - говорил старик. - Это белые нас губят. Мы жили себе и жили, и все было очень хорошо, пока белые не навязали нам на шею своих негров. В прежнее время старики сидели в тени, ели тушеную оленину и маис и курили табак и беседовали о чести и о важных делах. А теперь что? Даже старики изводятся насмерть, заботясь об этих дураках, которые любят потеть. - Когда Три Корзины и Черника взошли на палубу, старик замолчал и уставился на них. Глаза у него были тусклые, унылые, все лицо в мелких морщинках. - Сбежал, значит, и этот, - сказал он.
- Да, - ответил Черника. - Он убежал.
- Так я и знал. Я говорил. Теперь три недели будем за ним гоняться, как в тот раз, когда умер Дуум. Вот увидите.
- Тогда было три дня, а не три недели, - сказал Черника.
- А ты при этом был?
- Нет, - сказал Черника. - Но я слышал от других.
- Ну, а я там был, - ответил старик. - Целых три недели гонялись по болотам, по колючим зарослям. - Он еще что-то говорил, но оба индейца уже прошли дальше.
То, что когда-то было салоном, теперь представляло собой постепенно разваливающуюся, гнилую коробку; обшивка из красного дерева исчезла под слоем плесени, и лишь кое-где проступала еще золоченая резьба, образуя странные узоры, словно кабалистические знаки, полные таинственного значения; выбитые окна зияли, как пустые глазницы. Здесь стояло несколько мешков с семенами или зерном и передок ландо - оглобля, колеса и передняя ось, над которой изящным изгибом поднимались две рессоры. В углу была клетка из ивовых прутьев, в ней бесшумно и неустанно бегал взад и вперед лисенок. Три тощих бойцовых петуха копались в пыли; весь пол был усыпан их сухим пометом.
Индейцы прошли сквозь дыру в кирпичной стене и очутились в большом помещении, сложенном из потрескавшихся бревен. Тут стоял задок ландо и валялся на боку его кузов; окошко было заделано решеткой из ивовых прутьев, и сквозь нее просовывались головы еще нескольких бойцовых петушков - неподвижные, круглые, как бусины, сердитые глаза и рваные гребешки. В углу стояли прислоненные к стене первобытный плуг и два самодельных весла. К потолку на четырех ремнях из оленьей кожи была подвешена золоченая кровать, которую Иссетиббеха привез из Парижа. На ней уже не было ни пружин, ни матраца; пустая рама была аккуратно затянута крест-накрест сеткой из кожаных ремней.
Иссетиббеха пытался заставить свою молодую жену, последнюю по счету, спать в этой кровати. Сам он был склонен к одышке и проводил ночь полусидя в своем раскладном кресле. Вечером он удостоверялся, что жена легла в кровать, и потом долго сидел в темноте, притворяясь спящим - он спал всего три-четыре часа за ночь, - и слушал, как она с бесконечными предосторожностями вылезает из золоченой, затянутой ремнями кровати и укладывается на полу на стеганом одеяле, - слушал и тихонько смеялся. Перед рассветом она так же бесшумно перебиралась обратно на кровать и в свою очередь притворялась спящей, а рядом в темноте сидел Иссетиббеха, слушал и беззвучно смеялся.
В углу комнаты торчало два шеста, и к ним были прикручены ремнями жирандоли; тут же в углу лежал десятигаллоновый бочонок виски. Еще в комнате был глиняный очаг, а напротив очага раскладное кресло; в нем сидел сейчас Мокетуббе. При небольшом росте - в пять футов и один дюйм - он весил добрых двести пятьдесят фунтов. Он был одет в черный суконный сюртук, но рубашки не было, и его круглый и гладкий, как медный шар, живот выпирал над пояском полотняных кальсон. На ногах у него были туфли с красными каблуками. За его креслом стоял мальчик-подросток и обмахивал его опахалом из бахромчатой бумаги. Мокетуббе сидел неподвижно, закрыв глаза и положив на колена свои жирные, похожие на ласты руки. Его широкое желтое лицо с плоскими ноздрями было как маска - загадочная, трагическая, равнодушная. Он не открыл глаз, когда вошли Черника и Три Корзины.
- Он с самого рассвета их надел? - спросил Три Корзины.
- Да, с рассвета, - ответил мальчик. Движение опахала не прекращалось ни на минуту. - Сами видите.
- Да, - сказал Три Корзины. - Мы видим.
Мокетуббе не шевельнулся. Он сидел, как изваяние, как малайское божество в сюртуке и кальсонах, с голой грудью, обутое в вульгарные туфли на красных каблуках.
- Будь я на вашем месте, - сказал мальчик, - я бы его не трогал.
- Ты бы, может, и не трогал, - сказал Три Корзины. Они с Черникой присели на корточки. Мальчик продолжал помахивать опахалом. - Слушай, о вождь! - начал Три Корзины. Мокетуббе не шевелился. - Он убежал.
- Я вам говорил, - сказал мальчик. - Я знал, что он убежит. Я вам говорил.
- Да, - сказал Три Корзины. - Много вас таких, которые потом говорят то, что надо было знать раньше. А почему же вы, умники, вчера ничего не сделали, чтобы этому помешать?
- Он не хочет умирать, - сказал Черника.
- Отчего бы ему не хотеть? - сказал Три Корзины.
- А отчего бы ему хотеть? - вмешался мальчик. - Что он все равно когда-нибудь умрет, это еще не причина. Меня бы это тоже не убедило.
- Помолчи, - сказал Черника.
- Целых двадцать лет, - начал Три Корзины, - пока другие из его племени потели на солнце, он прислуживал вождю в тени. С какой стати он теперь не хочет умирать, если раньше не хотел потеть?