Он тыкал в портрет изуродованной рукой. Руки у отца были теперь белыми, вялыми, как сонные, задохшиеся рыбины.
Время словно остановилось в их комнате. Будильник не тарахтел по утрам. Володька старался как можно дольше задерживаться в школе. В школьной библиотеке он читал и готовил уроки. Смеялся Володька лишь в школе, да ещё на улице. В своей парадной он уже умолкал, а в квартиру входил молчаливый и собранный, в постоянной готовности встретить беду.
Иногда отец подзывал его и просил:
— Сын, покажи руки.
Володька показывал.
— Вот они, мои… золотые, — бормотал Глухов. — Ты их, Володька, береги… Заступись за отца.
Чаще бывало другое.
— Шляешься целыми днями, обувь треплешь! — кричал на Володьку отец, вырывал из Володькиных рук книжки, тыкал его головой в тетрадку. — Учишься?.. Умный!.. А где я денег возьму, тритон ты хладнокровный? Никакого заработка на тебя не хватает. Поди сдай бутылки. Я тебе что сказал?.. Купи батьке «маленькую»!
Володька шёл сдавать бутылки. Но вместо «маленькой» приносил картошки и хлеба. Отец пихал ему в лицо кулак.
— Умный!.. Н-на!..
Володька смотрел упрямо и не размыкал рта. Тогда отец расходился. Начинал ругать покойную жену за сынка. Проклинал свою доброту и человеческую чёрствость. Он захлёбывался криком. А Володька стоял в углу и, выждав паузу, просил:
— Не шуми так громко — соседей стыдно.
— А что мне соседи! Я сам себе хозяин и над тобой отец!
Глухов выходил на кухню, садился на табурет посередине и грозно сверкал глазами.
— Всыпал я сейчас своему тритону. Слышали?
— Сам ты хуже тритона, — стыдила его Марья Ильинична. — Глаза у тебя водкой завешены. И что, прости господи, Володьке такой червяк в отцы достался!
— Ну ты и гусь, — гудел отец Брыся, — переехать тебя не жалко.
Глеб сжимал пудовые кулачищи.
— Слушай, — сказал он как-то Глухову, прижав его к стене в коридоре. — Если не прекратишь Володьку уродовать, я тебя по частям разберу. Никакая больница чинить не примет. Ясно?
— Ишь прокурор выискался, — напыжился Глухов. — Давно ли я тебе портки дарил. Володька мой сын, как хочу, так и верчу.
После этого случая Глухов стал бить сына реже.
Всё чаще стал пропадать Глухов из дома. Он тяжело дышал по утрам и кашлял затяжно, с хрипами, глотая натощак папиросный дым. Он стал заговариваться. Остановится, бубнит что-то, глаза его стекленеют тогда и на висках вздуваются жилы.
Володька часами разыскивал отца по окрестным «забегаловкам» и буфетам.
Марья Ильинична предлагала оформить опекунство. Володька отказался:
— У меня ведь отец есть.
Учился Володька хорошо. Занимался фотографией, радиотехникой, баскетболом и рисованием. У него даже была труба валторна. Трубу Володьке выдали в оркестре комбината «Лёнсукно», куда пристроила его Марья Ильинична. И был у Володьки друг в квартире — маленький Борька Брысь.
Володька рассказывал Борьке сказки в тёмном закутке в коридоре, где висели тазы и вёдра. Потом Володька приспособил там электрическую лампочку и частенько просиживал с Борькой, собирая немудрёную радиосхему. Он давал Борьке книжки, которые брал в библиотеках, и терпеливо объяснял про моря, про звёзды и атомную энергию. Когда Володька забивался в свой закуток, чтобы переждать, пока утихнет буйство отца, рядом с ним молчаливым комочком усаживался Борька.
Борька думал о странной несправедливости, выпавшей на Володькину долю. Он не понимал, за что сердится на Володьку отец, за что бьёт его.
«Когда наказывают меня — это понятно, — рассуждал он. — Я разбил вазу. Я вымазал вареньем кошку из соседней квартиры. Кошкина хозяйка учинила скандал на всю лестницу. Я постриг мамины меховые манжеты, чтобы проверить жидкость для ращения волос. Мех на манжетах не вырос. Всё ясно… Я проковырял дырки в ботинках, чтобы из них вытекала вода, — и тогда можно будет ходить по лужам. Мама эти ботинки выбросила. А что сделал Володька? За что ему попадает?»
Борька ненавидел Володькиного отца, а Володьку любил неистово. Трубил на валторне, напрягаясь до синевы, овладел фотоаппаратом «Смена». Тренировался в баскетбол, подвесив в коридоре проволочное кольцо. Брысь был единственным человеком, который знал иногда, что у Володьки творится на душе.
С Женькой Крупицыным Володька не ладил. Они жили врозь, словно в разных квартирах. Женька считал Володьку чудаком и разговаривал с ним покровительственно.
— Картофельная диета, — говорил он, — конечно, располагает к сосредоточенности и самообразованию. Но всё-таки зачем питаться картошкой, когда есть сотня возможностей кушать котлеты?
Такие возможности сам Женька пытался находить.
Когда Глеб ещё не учился в вечернем институте, а работал механиком на судах дальнего плавания, Женька брал безвозмездные кредиты из кармана его пальто, висевшего в коридоре. Конечно, на мелкие нужды.
Это привело к короткому, но очень энергичному конфликту между подрастающим поколением соседей.
Как-то раз, когда Женька выуживал мелочь, в коридоре внезапно появился Брысь.
Женька подмигнул ему, встряхнув монеты на ладони.
— Небольшая таможенная пошлина.
Женька небрежно сунул деньги в карман, открыл входную дверь. На площадке стоял Володька Глухов с продуктовой кошёлкой в руках.
Женька заглянул в кошёлку.
— Опять картофель, — снисходительно улыбнулся он и прошёл мимо.
Но не успел он выйти на улицу, как его догнали Володька и Борька.
— Деньги давай, — коротко сказал Володька.
Женька опять улыбнулся, на этот раз щедро и великодушно.
— Могу дать только по зубам.
Сильный удар в подбородок опрокинул его на плитняковый пол в парадной. Женька долго хлебал ртом воздух.
— Сколько взял?
— Ерунду, — заикаясь, признался Женька и вывернул карман. По жёлтому плитняку звонко поскакали монеты.
Борька подобрал их и положил Глебу в карман.
Этой весной Володька перешёл в девятый класс. Он хотел было устроиться на лето подсобником на завод, чтобы заработать и купить себе пальто, но обстоятельства распорядились иначе.
Последнее время отец начал водить к себе собутыльников. Они сидели вокруг заваленного окурками стола, небритые, замшелые, словно изъеденные ржавчиной, беседовали о жизни. Володьке было стыдно их слушать, как стыдно смотреть на человека, испачкавшего лестницу в метрополитене. Его разбирала досада и злость на них.
Однажды Володька застал отца одного. Он подошёл к нему и долго смотрел на костлявую трясущуюся спину.
— Смотришь, — прошипел отец, поднялся со стаканом в руке. — Выпей, — сказал он, — а тогда ты меня поймёшь и… простишь. Н-на… Может, я через тебя таким стал. — Глухов выпятил тщедушную грудь. — Слушайся, тебе отец говорит!
Но Володька не хотел прощать. Он взял стакан и выплеснул водку прямо в лицо отцу.
Отцовские щёки, дряблые, как трикотаж, дрогнули. Сухожилия на шее натянулись. Глухов сгрёб со стола бутылку, стиснул горлышко костлявыми пальцами и замахнулся.
Володька выскочил в коридор. Следом за ним вывалился Глухов. Проходивший мимо Глеб подхватил его и приволок в кухню.
— Тритон! — захлёбывался Глухов. — Кого облил? Отца родного облил!.. А я на него сил не жалею.
Соседи стояли молча. Глеб вынес из комнаты старую стенную газету, которую он специально раздобыл на заводе, и развернул её перед Глуховым. В газете была фотокарточка Володькиного отца и статья о нём. В статье говорилось:
«Сварщик Глухов артист своего дела. Никто лучше его не может сваривать потолочные швы. Сварка Глухова ровная, без раковин и прожогов. Глухову выдан личный штамп. Его работу не проверяет мастер технического контроля…»
Глухов долго читал статью, мусолил палец об отвислые губы, потом съёжился и заплакал.
Всем стало неловко. А Марья Ильинична, не выносившая пыли, принялась мести кухню сухой метёлкой. Её муж угрюмо теребил густую сивую бровь.
— Оторвался ты, Иван, от рабочего класса. Сам во всём виноват. Ты всех от себя оттолкнул. А один не проживёшь, ой, не проживёшь. Хребет жидкий.