Глухов поднялся и ушёл в комнату, ни на кого не глядя. Через несколько минут он вернулся на кухню с грамотами.
— Врёте! — прохрипел он, потрясая грамотами и газетой. — Рабочий я!
Глухов окинул всех тёмным, сумасшедшим взглядом и ушёл… И унёс с собой последнее, что осталось от Володькиной матери, — ручные часы.
Володька бежал по улице. Он сжимал кулаки и налетал на прохожих.
Автобусы сверкали полированными боками. Трамваи роняли искры на асфальт. Улица была залита солнцем. Внизу, под землей, громыхали голубые поезда метро. Люди читали газеты, спорили обо всём на свете: о спутниках, о правительственных нотах, о грибном дожде и преимуществах стирального порошка «Новость». Шла на работу вторая смена.
Володька проехал в трамвае два рейса из конца в конец. Он вылез возле своей школы. Ему повезло — школьные туристы уходили в поход, и он пристал к ним.
— Борька, я не вернусь домой, — сказал он, уходя, вездесущему Брысю. — Отца у меня больше нет. Мы с ним живём в разное время.
«Дорогу!.. Дорогу!..» — последний раз прокричала «скорая помощь» и, не сбавляя скорости, скрылась за поворотом…
В квартире было темно. Борька толкался во все комнаты. Никого!.. Только в самой последней, у Крупицыных, дверь отворилась.
Какая это комната! Пол блестит. Вещи нарядные, как невесты. Пепельница в кружевах! Диван без морщинки. Радугой сверкают подушки. В комнате слегка пахнет нафталином. Крупицын-старший не признавал легкомысленных запахов.
Борька перешагнул узкую прихожую и замер на пороге. У туалета сидел Женька. Он развалился на стуле, курил сигарету и, оттопырив нижнюю губу, потягивал что-то из рюмки. Он не морщился, не закусывал. Он только смотрел в зеркало и принимал красивые позы. На Женьке была удивительная рубаха. А к верхней челюсти он приладил золотистую обёртку от шоколадной медали.
Борька оторопел.
— Что это на тебе?
На Женькиной рубашке пестрели этикетки отелей, вин, проспекты туристских фирм и авиакомпаний.
Женька надменно повёл глазом, налил из графина в рюмку и пыхнул дымом прямо Борьке в лицо.
— Алоха!..
Борька подозрительно понюхал графин. Пахло водопроводом.
— Чего ты воду из рюмки пьёшь — стакана нет?
Женька величественно поднял руку.
— Что понимаешь ты, зародыш атомного века? Я репетирую роскошную жизнь. Сто второй этаж. Электрифицированная пещера. Синкопы и ритмы.
Женька стрельнул окурком в ковёр и тут же побежал поднимать его. Он сдул пепел с диванных подушек.
— Видал того парня? Вот это работа. Утром в порт иностранец пришёл. — Он оттянул на животе рубашку. — И вот пожалуйста. Прямо с тела взяли…
— Скажу твоему батьке, что куришь.
— Кончай, Брысь, не скажешь. У тебя Володькино воспитание. А если и скажешь, наплевать. Во мне бунтует эпидермис! — Женька засмеялся и опрокинул в рот ещё одну рюмку.
В эту минуту в прихожей заголосил звонок, и Женька бросился открывать дверь. В квартиру вошёл долговязый парень. В синем шерстяном пиджаке с искрой.
Следом за долговязым неуклюже протиснулся Глеб. Под мышкой у него торчали задушенный батон и большой пакет с колбасой.
Долговязый заботливо поправил на Женьке рубашку и, кивнув на Глеба, спросил:
— Кто этот экскаватор?
— Сосед, — преданно хихикнул Женька.
Долговязый подошёл к Глебу, пощупал пакет с колбасой, потянул носом и прищёлкнул языком.
— Кажется, неплохая жвачка в наличии. Составим ансамбль. — Он вытащил из кармана десятку и протянул её Женьке: — Женя, друг, доставь нам удовольствие, сбегай за коньяком.
— Володькиного отца на «скорой помощи» увезли! — выкрикнул Борька. — Глеб, слышишь?!
Долговязый посмотрел на него сверху, поднял бровь.
— Преставился, что ли? Ну и ладно. Одним больше, одним меньше.
У Борьки вдруг защипало в носу, словно он понюхал нашатыря.
Глеб свободной рукой отбросил Женьку от двери, сунул Борьке пакет и медленно взял парня за лацканы.
Синий с металлическим блеском пиджак жалобно затрещал.
— Осторожно! — взвизгнул долговязый. — Я одет…
— Это тебе только кажется, — сквозь зубы проговорил Глеб, открыл дверь, выбросил долговязого на площадку. — Брысь, в какую больницу Глухова увезли? — спросил он.
— Не знаю…
Соседи возвращались домой кто когда. Женщины прямо с работы бежали по магазинам. Они приходили нагруженные кошёлками и пакетами. Мужчины работали далеко от дома и являлись позже.
Борькино известие соседи восприняли довольно вяло.
— Достукался, — сказала Марья Ильинична и принялась налаживать мясорубку. — Хоть бы его тряхнуло как следует: может, за ум возьмётся наконец, — ворчала она, пропуская мясо для фрикаделек.
Крупицын резко заметил:
— Следовало ожидать. Насчёт одумается — напрасные мысли. Организм уже привык к потреблению. Теперь никакими лекарствами не вылечишь, разве гипнозом только.
— Ты не рассуждай, — торопила его жена. — Это не наше дело. Нам ещё по магазинам пройтись нужно.
Борька сидел в закутке и удивлялся: известие, которое он принёс, почему-то не вызывало у соседей скорби.
Мимо него, опустив голову, прошёл Глеб.
— Скончался, — сказал Глеб просто.
Соседи замолчали.
Они смотрели на Глеба, словно он был виноват в этой смерти. Глеб отворачивался. Шея его наливалась багровым цветом.
— Умер… Я в больницу ходил.
Из углов, из щелей выползла тишина, заполнила кухню, нависла на занавесках и на клейких ленточках-мухоловках.
— Вот так эпидермис! — вдруг выкрикнул Женька.
Все повернулись к нему.
Крупицын схватил сына за ворот и вытолкнул его на середину кухни.
— Щенок! — закричал он впервые на людях. — Второгодник! Я для тебя стараюсь. Я для тебя в своём институте место хлопочу, чтобы ты интеллигентным человеком стал. Я по ночам не сплю, технику изучаю, чтоб тебя в люди вывести… — Крупицын закашлялся.
Марья Ильинична протянула ему стакан с водой.
— Ты в могилу сойдёшь, чтоб сынку на том свете местечко приличное подыскать.
— А вас не спрашивают, — ввязалась Женькина мать. — Евгений, марш в комнату!
Она втолкнула Женьку в комнату, грозно посмотрела на мужа и хлопнула дверью.
— А с Володькой-то как же теперь? — спросил Глеб. — Володька-то…
Марья Ильинична опять взялась за мясорубку.
— Володька не пропадёт. Как ему пропасть, когда мы кругом, люди. Володька человеком станет. Нельзя ему иначе… Не позволю! — И она повернула ручку с такой силой, словно в шнеке застряла кость.
— Ты, Евгений, пойми, — говорил Крупицын сыну, укладываясь в постель. — Ты теперь взрослым становишься. Ты теперь в глубину должен глядеть. Мы не вечные с мамой. Старайся человеком себя показать, солидность свою.
В комнате рядом шёл разговор.
— Слушай, — говорил Марье Ильиничне муж. — А если его ко мне на стройку? Как ты думаешь?
Марья Ильинична не ответила. Она вспомнила, как муж привёл её сюда, в эту комнату, когда они поженились, как радовалась она своему углу. В двадцать шестом родился Сашка, их единственный сын. В сорок пятом он погиб в Германии. Марья Ильинична вытерла глаза уголком наволочки.
— Пусть он сам решит, — сказала она, вздохнув.
За стеной, свернувшись калачиком, лежал Борька Брысь. Он отыскивал слова, чтобы утешить Володьку, когда он вернётся. Утешения должны быть скупыми, как на войне. Борька морщил лоб, сжимал кулаки и бормотал сурово:
— Ты это… Вот… Значит, брось…
А в первой от входных дверей комнате, заваленной рулонами чертёжной бумаги, гирями, гантелями, неглажеными рубахами и пёстрыми сувенирами с далёких морей, ворочался Глеб.
За окном урчала очистная машина. На соседней улице ремонтировали трамвайный путь. Звякали гаечные ключи и жужжала сварка. Ночные звуки успокаивают людей. Они как мост между зорями.