По синему небу плыл дым, оседал на подоконниках хрустящей гарью. На остановках толпились люди. Они кивали друг другу, продолжали вчерашний прерванный разговор. Читали газеты. Брали штурмом трамвайные площадки.
Глеб шёл впереди ребят. Адмиралтейский завод рядом, за Калинкиным мостом с чугунными цепями, за плавучим магазином живой рыбы.
По проспекту Газа два милиционера вели долговязого парня.
— Сколько времени? — спрашивает парень.
— А зачем тебе время? — Милиционеры взяли парня покрепче. — Время вас не касается.
Глеб насупился, и глаза у него потемнели, как темнеет сталь при закалке. Борька прислушивался, стараясь уловить свист токарных станков и раскатистую дробь клепальных автоматов.
Над заводом плыли облака; они задевали за верхушки кранов, смешивались с клубами пара, выброшенного турбинами и котлами.
Кричали чайки.
Хлопали пневматические двери трамваев.
Рабочие толпами шли к проходной. Махнув Борьке на прощание, прошли на завод и Глеб с Володькой.
Над проходной висели часы. Минутная стрелка передвинулась на большую черту.
Сквер перед заводом пуст.
Борьке снова показалось, будто он опоздал. Но Борька уже знал куда. Знал, что придёт и его время.
Алфред
Мы его отлупили — в кровь. Но легче от этого всё равно не стало. Спроси меня: за что? Я, пожалуй, и ответить не смогу толком. Знаю одно — били мы его за дело.
Деревня наша называется Светлый Бор. Другой такой деревни по красоте нет, наверное. Речка Тихоня вся блестит, будто это и не речка вовсе, а солнечный луч. Потом леса. Слышали по радио, как играет орган? Словно ветер запутался между стволов, рвётся вверх на простор, а сосны держат его и гудят басовито. Людям кажется, будто они всё знают про лес, а начни говорить, и выходит, нет таких слов, которые объяснят красоту леса.
Дороги в нашей деревне мягкие. Ноги грузнут по щиколотку в горячей пыли. Пыль не такая, как в городе, не летучая. Она как вода. Гуси дорогу переходят, будто плывут. Воздух у нас ароматный, густой. Старики говорят, что из нашего воздуха можно пиво варить.
Алфред, наверно, не понимал такой красоты. Задень она его хоть легонько, всё получилось бы по-другому. Алфред, наверно, никогда не видел, как цветут яблони. Словно тысячи розовых птиц опустились на ветки и колдуют там, шевеля крыльями.
У нас в деревне много садов. Развёл их старый дед Улан. Когда-то давно он служил в кавалерии. С тех пор у него осталась кличка Улан и шрам на виске. Годы его уже на вторую сотню перевалили. Никто не знает толком, сколько ему лет: то ли сто восемь, то ли сто десять.
На ребят у деда плохая память. Сколько их выросло на его веку — разве упомнишь! Улан нас по-своему различает. Если чёрные пятки, косматая голова, волосы цвета старой соломы, если мальчишка суёт свой нос во все деревенские дела, — значит, Васька. Если мальчишка причёсанный, в скрипучих сандалиях, на голове тюбетейка, чтобы солнцем в темя не ударило; если мальчишкины глаза смотрят на деревню с презрением и скукой, — значит, Алфред.
Всегда получается так. В начале лета Алфредов полно — приезжают из города. Ходят особняком, словно туристы с другой планеты. Под осень все городские до того пообвыкнут, такими станут Васьками — смотреть приятно. А тот, про которого я хочу рассказать, как приехал Алфредом, так и остался Алфредом. Наверно, и в городе он Алфред. Лупят его там тоже. И правильно делают.
Но не могу я начать рассказ прямо с него, не заслуживает он такого почёта.
Лучше я расскажу сначала про наших ребят, про Стёпку, про Гурьку.
Стёпка наш, деревенский. Гурька каждое лето приезжает из Ленинграда. Сбросит свой городские ланцы — так у нас в деревне называют одежду — и ходит в одних узеньких трусиках. Старухи ему пальцами грозят, называют босяком-голоштанником. А он говорит:
— Отстали по старости лет. Нужно, чтобы кожу за лето продуло ветром насквозь, солнцем прожарило, тогда всю зиму будет тепло.
Зато Стёпка даже в самый жаркий день не снимает брюк: боится потерять солидность и уважение.
Он немножко сутулый, словно несёт на плечах что-то тяжёлое.
Гурька весёлый; всё у него просто. Что думает, то сразу и говорит.
Есть у нас ещё один человек — Любка. Мне про неё говорить трудно. Я в девчонках неважно разбираюсь, они непонятные. А эта и вовсе.
Иногда совсем на мальчишку похожа. Бегает в трусах да в майке. На прополке за ней не поспеть. Сено возить — Любка воз кладёт. На возу самое трудное. И корову доить Любка умела не хуже взрослой. Ругалась так, что даже мальчишки краснели. А иногда вроде что-то найдёт на неё. Напялит на себя материну кофту жёлтую, обмотает шею бусами из рябины, цветов в волосы натычет. Будь на дороге сто луж, она возле каждой остановится, посмотрит на своё отражение.
Мы ей говорим:
— Ну что ты в лужу глаза таращишь?
Она отвечает:
— Как я выгляжу на фоне неба?
Потом отвернётся от нас и вздохнёт. Может быть, она нас немножко презирала. У девчонок такое бывает. К тому же видом своим мы не очень отличались. Голоса хриплые. А разговоры…
Любка смотрит на нас, бывало, смотрит, потом головой помотает и скажет с укором:
— Глупые вы, как телята.
— А ты умная, почём горшки? — скажет ей Гурька.
Стёпка — тот промолчит. Только один раз он с Любкой поссорился. Это ещё до Алфреда было.
Мы что делали: купались целыми днями, ходили в лес за малиной, по грибы. На сенокосе помогали, на огородах. По вечерам крали яблоки. Дед Улан вывел много сортов: скрыжапель, бельфлёр, золотая кандиль, розмарин. У нас для яблок свой названия: белый Фрол, розмария, золотое кадило. Что касается скрыжапели, мне наше название и писать неловко.
Кражу яблок мы не считали воровством. Крали во всех садах, кроме, конечно, колхозного, — там сторож с собакой. И ещё мы не трогали яблок в саду у деда Улана. Это до нас было заведено.
Помню, сидели мы на брёвнах, яблоки грызли, — до того наелись, что язык во рту будто ошпаренный.
Стёпка сказал:
— Эх, засадить бы всю землю фруктами, чтобы каждая кочка цвела! Была бы тогда земля весёлая, вроде клумбы.
Он размахнулся, кинул яблоко в телеграфный столб. Яблоко разлетелось от удара в разные стороны, как граната.
— Правильно, — сказал Гурька. — Это при коммунизме так будет… — И тоже бросил яблоко в столб и добавил с удивлением: — Лет через двадцать так будет. Везде техника и сплошные сады. Вот, чёрт, красотища будет, а?
Любка встала тогда и засмеялась. Ковыряет мягкую землю ногой и смеётся, только не весело.
— Быстрее бы в нашей деревне клуб построили. Дороги асфальтовые. По вечерам электрические вывески, как северное сияние. Я читала, в будущем вместо деревень построят агрогорода…
— Тебя туда жить не пустят, — сказал кто-то.
Любка посмотрела на нас и сказала грустно:
— Ну и пусть. Вот мне уж как с вами надоело… Я лётчицей буду. Лёха, это возможно?
Она у меня спросила. Меня Лёхой зовут.
Я промолчал, только пожал плечами. Непонятная эта Любка.
Гурька ответил:
— Лети, — говорит, — по ветру. Вон гусиные перья в траве. Вставь их вместо хвоста, чтобы рулить можно было.
Мальчишки захохотали, девчонки некоторые тоже засмеялись.
Мы со Стёпкой лучше других знали, как тяжело Любке живётся. Любкины мать и отец между собой не ладили: скандалили каждый день. Мать отца ухватом из избы вытурит, а он идёт с досады в продмаг или в чайную. Потом станет под окнами своей избы и выкрикивает всякую брань. Их и в правление вызывали, штраф накладывали.
Стёпка сказал:
— Хватит ржать.
Он взял у Любки последнее яблоко, хотел его в столб бросить и не бросил. Возле столба стоял дед Улан. Он шевелил битые яблоки палкой, тряс бородой. Потом опустился на колени, стал выковыривать из яблок семечки. Крикнул нам:
— Идите подсобляйте… Ишь сердца у человека нет, сколько фруктов порушили. Жигануть бы ему в кресло-то из берданки.