Старшие школьники сердито смотрели друг на друга. Наконец кто-то предложил пойти «искупнуться». Кто-то принялся надувать волейбольный мяч. Кто-то принялся собирать деньги на билеты в кино.
— Попадись мне эта Дубравка! — сказала Снежная королева.
— А я вот.
Дубравка сидела на подвесной лестнице. Её заслоняли светлые листья алычи.
— Обманули дураков, — сказала она и добавила, посмотрев на старого артиста: — Это к вам не относится.
— Спасибо, — поклонился артист и зашагал от дома в сторону набережной.
— Ну ты и дрянь! — крикнула Снежная королева.
Один из мальчишек кинул в Дубравку щепкой. Ворон Карл опять засмеялся.
— Пойдёмте, — сказал он. — Ну что она вам плохого сделала?
— Ничего, — согласились мальчишки.
А девчонки ещё долго оборачивались и смотрели на Дубравку, щуря глаза, одни от злости, другие от недоумения.
Дубравке было грустно. Она долго смотрела в оконное стекло. Отражение в стекле немножко двоилось. Оно было похоже на старую засвеченную фотографию. Дубравка навивала на палец короткие жёсткие волосы и думала: «Будь у меня такие же волосы, как у Валентины Григорьевны, ни один мальчишка не посмел бы бросить в меня щепкой». Отражение колыхнулось. Это раму качнуло ветром. Но Дубравка успела заметить, как за её головой во дворе появилась Валентина Григорьевна.
Дубравка повернула голову. Валентина Григорьевна села на скамейку возле кустов. В руках она держала книгу, но не читала её, думала о чём-то.
Дубравка хотела подбежать к ней. Но тут из-за кустов вышел руководитель драмкружка.
«Извиниться хочет», — подумала Дубравка.
Старый артист опустился перед Валентиной Григорьевной на колено и заговорил, то взмахивая рукой, то прижимая её к груди. Дубравка услышала слова:
— Я потрясён. Это — наваждение… Я словно воскрес, увидев сегодня чудо. Вы — чудо!..
Артист порывисто приподнялся, и Дубравке показалось, что он весь заскрипел, как старый, рассохшийся стул.
— Эх… — сказал кто-то совсем рядом.
Дубравка посмотрела вниз. Под лестницей, прислонившись к стволу алычи, стоял отец Серёжки и Наташки.
— Красиво, — прошептал он. — Смотри, Дубравка, слушай. Сейчас вступит оркестр.
Валентина Григорьевна сидела растерянная и смущённая. Артист говорил что-то. Размахивал руками. Вскидывал резким движением лёгкие волосы.
Дубравка сунула в рот два пальца. Свистнула что есть мочи, резко, как ударила кнутом.
— Браво! — сказал отец Серёжки и Наташки.
Дубравка спрыгнула с лестницы. Независимо прошла по двору. Обернувшись у калитки, она увидела, как к Валентине Григорьевне и оторопевшему руководителю драмкружка подошёл Пётр Петрович.
Он сказал:
— Не нужно мыть уши душистым мылом…
— Да, — сказал старик. — Вы правы. Я смешон… Но я артист, этого вам не понять.
Дубравка шла по верхнему шоссе. Оно было очень прямым. Здесь собирались пустить троллейбус. Впереди на раскалённом бетоне блестели голубые радужные лужи. В них отражались облака и деревья. Когда Дубравка подходила ближе, они испарялись и вновь возникали вдали. Они словно текли по дороге сверкающей переливчатой радугой. Они появлялись в нагретом воздухе. Обманывали глаза.
Дубравка ушла по шоссе в горы. Она ходила там долго. А вечером она сидела на парапете набережной, слушала море.
Кто-то тронул её за плечо.
— Дубравка!
Рядом стоял старый артист.
— Дубравка, — сказал он, — я хочу тебе что-то сказать.
Дубравка независимо улыбнулась и заболтала ногами.
— Дубравка, извинись, пожалуйста, перед Валентиной Григорьевной за меня.
— А вы сами разве не можете этого сделать?
— Не могу, — сурово сказал артист. — Я сделаю это позже. И, пожалуйста, не воображай о себе невесть что… — Он помолчал и снова заговорил, но уже мягко, почти нежно: — Может быть, это хорошо, что ты не умеешь прощать. Но от этого черствеет сердце. Я не знаю, что хуже: быть мягким или быть чёрствым. Я знаю, например, что ты обо мне думаешь. Я на тебя не в обиде. Если человек вдруг упал, а потом высоко поднялся, то судить его будут по последнему… — Он не положил на Дубравкину голову своей руки, как бывало. Он просто сказал: — До свидания, Дубравка, — и пошёл на другую сторону набережной. Туда, где шумел народ, где витрины устилали асфальт тротуаров жёлтыми электрическими коврами. И снова Дубравке показалось, что у него под пиджаком звенят струны.
…Ночью Дубравка залезла в санаторий учителей и нарвала там букетик гвоздики.
Она пробралась по скрипучим карнизам, по ржавой водосточной трубе. Она уселась на подоконник в комнате Валентины Григорьевны и на испуганный голос: «Кто это?» — спокойно ответила:
— Это я, Дубравка. Я принесла вам гвоздику.
Валентина Григорьевна поднялась с кровати, уселась рядом с Дубравкой. Сказала грустно:
— Почему искусство такое… непримиримое? Почему так неприятно, когда тебя уличают в том, что ты не принадлежишь к нему?
— Это я наврала, что вы артистка, — сказала Дубравка.
— Зачем?
— Не знаю. Извините меня.
Валентина Григорьевна взяла у Дубравки гвоздику, поставила её в стакан с водой.
— Почему ты мне приносишь цветы?
— Это я знаю, — сказала Дубравка. — Я вас люблю.
Валентина Григорьевна прислонилась к стене.
— За что? — тихо спросила она. — Я ведь ничего не сделала такого… Я понимаю, девчонки иногда влюбляются в артистов, даже не в самих людей, а просто в чужую славу. За что же любить меня?
— Вы красивая… Бабушка назвала вас Радугой.
Валентина Григорьевна села на подоконник, свесила ноги и чуть-чуть сгорбила спину.
— У меня бабушка спросила, не влюбилась ли я в какого-нибудь мальчишку, — продолжала Дубравка, глядя, как переливаются огни вывесок и реклам на приморском бульваре. — Будто я дура. А вы знаете, иногда я чувствую: подкатывает ко мне что-то вот сюда. Даже дышать мешает, и я всех так люблю. Готова обнять каждого, поцеловать, даже больно сделать. Тогда мне кажется, что я бы весь земной шар подняла и понесла бы его поближе к солнцу, чтобы люди согрелись и стали красивыми. Мне даже страшно делается… Разве можно столько любви отдать одному человеку? Да он и не выдержит… А иногда я всех ненавижу. А мальчишек я ненавижу всегда.
Она замолчала. И ей показалось вдруг, что сейчас тишина разорвётся и кто-то злорадный захохочет над ней во всё горло. Потом она успокоилась, и тишина показалась ей значительной, наполненной внимательными глазами, которые благодарно смотрят на неё.
— Расскажи мне об отце этих малышей, Серёжки и Наташки, — сказала Валентина Григорьевна.
Какая-то смутная тревога подступила к Дубравкиному сердцу. Дубравка съёжилась.
— Зачем? — спросила она.
— Просто так… Мне кажется, он славный человек.
— Он странный… Купается ночью. От него табаком пахнет… Зачем вам?
Валентина Григорьевна смотрела на верхушки кипарисов, за которыми на морской зыби перламутрово мерцала лунная тропка.
— Красиво, — сказала она.
— Красиво… — прошептала Дубравка, поймав себя на том, что море и горы стали для неё скучными и мёртвыми, как пейзажи на глянцевитых сувенирных открытках. Она заторопилась домой. Прошла по карнизу и, расцарапав живот о проволоку на водосточной трубе, соскользнула на другой карниз и с него — на подвесную лестницу.
Она кое-что знала об отце малышей Серёжки и Наташки. Раньше она робела перед ним, как робеют ребята перед директором школы. Теперь она чувствовала к нему острую неприязнь.
Он работал в Ленинграде в научном институте. Делал какое-то важное дело. Жена его умерла, когда Серёжке и Наташке было по году.
Говорят, после смерти жены он целую неделю катал близнецов в двухместной коляске и не мог пойти на работу. Потом он забросил коляску, подхватил ребят на руки — отнёс в ясли. Когда малыши подросли, он отдал их в круглосуточный детский сад.
Нынче он приехал к морю на целых два месяца, потому что не отгулял положенный отпуск в прошлом году. Отдыхать он не очень умел. Сам с собой играл в шахматы. Уходил на колхозных сейнерах ловить ставриду. Серёжка и Наташка иногда по три дня жили на попечении соседей. Это он прозвал беспризорную собачонку Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий. Встречая курортных знакомых, он говорил: