Выбрать главу

Андрей Николаевич протянул стакан с молоком и печенье «Мария», майор-танкист кинул яблоко. Капитан Польской сел на корточки — стойку жать, но вдруг выпрямился и сказал:

— Ну-ка ты, теоретик, разобъясни мне теорию.

Майоры насторожились. Алька сел поудобнее, откусил от яблока.

— Я бы вам показал. Только сейчас у меня силы нет… Вы поставьте руки поближе к ногам, лучше на одну линию. Только их выпрямите, и руки и ноги… Теперь подавайте плечи вперед. Сильнее… Голову на спину пока не тяните… Теперь брюшным прессом — разгибайтесь… Ноги не сгибайте в коленях…

Капитан Польской неожиданно для себя легко вымахнул в стойку.

— Сильно не прогибайтесь в пояснице, некрасиво, — сказал Алька.

В ответ последовал радостный вопль:

— Тихо, бабушка!

За этим занятием их застала высокая, грузновато-красивая медсестра с плавной, как бы тягучей походкой. Она и руками всплеснула плавно, и воскликнула с мягким распевом:

— Что же это такое!

А когда капитан молодцом предстал перед ней, и грудь выпятил, и руки в бока упер, упрекнула его:

— Капитан, вы не мальчик — все хорохоритесь. — Она мягко подтолкнула его к кровати.

Он по-детски брюзгливо залез под одеяло. Майор-танкист остался сидеть на тумбочке, глядя в небо с какой-то неживой тоской.

У майора Андрея Николаевича была желтуха. У капитана Польского язва желудка. У майора-танкиста что-то сложное, нервное. Причину его болезни соседи осторожно обходили и Альке подмигивали. Медсестра заглядывала к ним частенько, сидела у Альки в ногах. Их болезни как бы создавали иллюзию невоенной жизни, наводили ее на уютные воспоминания. Она поправляла салфетки на тумбочках, меняла цветы, затененно улыбалась и говорила мечтательно: «У нас уже печи протапливать начали. Березовым дымом пахнет. Розы на зиму лапником закрывают…» Глянув на часы, вздыхала с каким-то мягким укором и, сразу построжав, шла к своим основным делам.

На пятый день Альке разрешили вставать. Капитан Польской разглядывал его с протестующим удивлением, с каким разглядывают скелет.

— Рысак, — сказал он. — Фаворит… Тебе нельзя застаиваться. Сползай в операционную, там мой дружок доктором служит. Записочку ему передай. Организм у меня соскучился — пусть расслабляющего накапает. А если нету — тогда пусть главврач гармонь отдает!

Алька надел свои брезентовые баретки. Капитан губами почмокал.

— У меня такие «джимми» имелись. Я их зубным порошком мазал. — Голос капитана утратил командирскую силу, в нем появился мягкий, ласковый всхлип. — Брюки имелись белые и рубашка «апаш»… в сочетании с загаром.

Капитан Польской из палатки выходил нечасто, он понимал свое появление под чужой взгляд как насмешку над ранеными и контужеными. Андрей Николаевич предпочитал лежать без психологии. «Еще нахожусь, — говорил он. — У меня, как у девушки, еще все впереди». Только майор-танкист гулял иногда на берегу реки, но возвращался как бы подбитым.

Выйдя из палатки, Алька услышал его голос:

— Капитан, душа, зря это…

Просторный осенний воздух, яркий от синего неба, звонкий от птичьих криков, качнул Альку. Чтобы не упасть, Алька побежал вбок почти вприсядку, обхватил корявую яблоню и так стоял долго, прижимаясь виском к изорванной годами шершавой коре.

Полевой госпиталь осел в старинном школьном саду в многоместных палатках. В самой школе, темным кирпичом и широкими сводчатыми окнами напоминавшей железнодорожный вокзал, размещались операционные, перевязочные и палаты тяжелораненых.

У крыльца толпились солдаты. Одна за другой подъезжали машины и санитарные повозки, тогда солдаты, прибывшие своим ходом, расступались и почтительно выжидали, пока санитары внесут внутрь тяжелую ношу.

Сестры с бессонными диковатыми глазами, движениями похожие на пчел-сторожей, осматривали раненых и как бы обнюхивали их, прежде чем впустить в свой трагический улей.

Коридор был забит ранеными, ждущими очереди на перевязку; они сидели на подоконниках и на полу, взвинченные и умиротворенные, растерянные и спокойно-сонные, негромко шутили, осторожно, как бы лелея, поправляли бинты, удивляясь и радуясь легкому исходу. Бледные, осунувшиеся врачи выходили из операционных, чтобы на крыльце покурить немного, и тут же ныряли обратно в запах эфира и йодоформа.

Алька пробирался между ранеными, стараясь не задеть кого-нибудь ненароком, не причинить боль.

— Мне капитана медицинской службы Токарева, — спрашивал он. — Сестры пытались ввести ему противостолбнячную сыворотку.

Школа была старинная, с рекреациями — специальными небольшими расширениями в коридорах: здесь дожидались своей судьбы тяжелораненые. Сестры улыбались здесь мягче, здесь их бег замедлялся, тишал. Когда раздавался стон, тишина сжималась в сгустки, опасные, как взрывчатка. Альке казалось, что он идет по хрустящему снегу. Снег все морознее, и все громче хруст под ногами. Альке уйти бы, но это было как лабиринт: чем он больше кружится между койками и носилками, поставленными почти впритирку, тем далее углублялся, тем обнаженнее и безнадежнее становились страдания вокруг.

И наконец он увидел ЕГО.

На винтовом табурете, какие ставят к роялям, сидел солдат в танковом, наполовину сгоревшем комбинезоне. Волосы на голове спеклись в бурые комья. Кожи на лице не было. С носа и пальцев стекала лимфа. Он не шевелился — не мог, иначе нарушится равновесие между покоем и болью, иначе боль пересилит все человеческие возможности. Глаза его, воспаленные и пристальные, недвижно смотрели на Альку и властно требовали: «Живи, солдат». Альке показалось вдруг, что это и не человек вовсе, а глядящее на него зерно, из которого происходит вся жизнь на земле. С Альки вдруг сошла суетливость, назойливое чувство вины, он кивнул танкисту едва заметным движением и, осторожно ступая, пошел обратно. Иногда он касался рукой то одного, то другого тяжелораненого, и кивал им легонько, и улыбался, как ему казалось, уже готовый вобрать в себя боль войны.

Школа стояла на горе, вид с крыльца открывался размашистый, с крутым поворотом реки, горбами и крыльями крыш, с темно-синим лесом на горизонте. Огрузший птицами школьный сад кряхтел и вздыхал, как кряхтит и вздыхает покорный дед. Птицы же, как его городские внуки, приехавшие погостить, галдели живо и требовательно. Это был шум природы, не видать и не слышать которую невыносимо странно. Алька стоял и слушал, выделяя из общего шума все новые и новые голоса. Он слышал реку и говор города, и дальний лес, и шелест облаков, как шелест талых весенних льдин…

— Кто искал капитана Токарева? — раздалось у него за спиной.

— Я, — ответил Алька спокойно.

Капитан медицинской службы, похожий на привидение, наконец дорвавшись до табака, жадно затягивался, вертел ощупывающими чуткими пальцами пачку «Казбека».

Прочитав записку, капитан медицинской службы сказал грустно:

— Дурак сумасшедший… Это не передавай. Передай следующее: освобожусь — забегу.

Капитан Польской разглядывал Альку с откровенным пристрастием, словно он был многомудрый родитель. Алька же — сын его в переломном возрасте.

— Разыскал Митю Токарева?

— Капитана Токарева нашел. Записку передал. — Алька сел на кровать, ноги его дрожали по всей длине, словно он внес на шестой этаж большую вязанку сырых березовых дров.

— Ну и как?

— Освободится — придет.

— Я спрашиваю, каковы впечатления?

— Вы о чем? — спросил Алька с равнодушием тупицы.

Соседи-майоры старательно отводили глаза, в которых ночными кошками пряталось тревожное любопытство.

Бывают в воде неспешные пузыри, они всплывают так незаметно, будто стоят на месте, — они захватили с собой частицы ила, и груз этот их отягчает. Так же не вдруг открылась Альке мысль капитана Польского. Алька оглядел всех глазами медленными и перегруженными.

— Вы меня напугать хотели, что ли? — наконец сказал он. — Я же из Ленинграда. Я же в блокаде был.

— И что, не страшно?

— В блокаде?

— В госпитале! В операционных! — крикнул капитан Польской. — Имей в виду, сейчас на фронте штиль — тишь, гладь да божья благодать.