На засыпанном гарью каменистом пустом разъезде эшелон стал. Несколько девушек забралось к Альке на площадку. Он подивился их молодости, упругой и громкой. Девушки хохотали вполголоса, но все равно громко. Называли его офицериком. Они были в ватниках, пахнущих дымом, в лыжных байковых брюках, измазанных хвойной смолой, головы туго повязаны толстыми шалями. Вслед за девушками на площадку набились солдаты. Те не сдерживались, ржали во всю возможность.
Оглушил перегонявший их эшелон с танками. И не успел он отгрохотать — паровоз дернул, снова набирая скорость под зеленым огнем семафора. Альку оттеснили на подножку. Ветер, казалось, проникал под кожу, внутри у него все леденело, и лед этот проникал в мозг. Рядом с ним — «Подвинься чуток!» — примостилась девчонка. Она села с наветренной стороны, откинула полу ватника, прикрыла ему спину.
— Браток мой тоже удрал, — сказала она. — Мамка глаза проливает. Что поделаешь! Я бы тоже удрала. Мамке будет не прокормиться. У нас еще трое мал мала меньше. Мы на строительстве работаем. К нам ленинградский завод перебазировался…
Она рассказывала, а он согревался рядом с нею и возле ее рассказа, логичного, как арифметическая задача.
— У тебя вон даже глаза побелели… Мы все тут из одного класса… — говорила она.
В сумерки на освещенной редкими электрическими огнями станции вдоль эшелона прошел офицер, затянутый в портупею. За ним еще двое. Они остановились возле площадки, строгие в темноте. Солдаты с конфузливым рвением поскакали к своим вагонам. Девушки сошли посмеиваясь. Они и мимо офицеров проходили с усмешками.
— А вы? — спросил офицер. — Из какой роты?
В душном штабном пульмане Альку допрашивали. Он говорил, что отстал от своего эшелона, называл с унылым упрямством номер и, не в силах унять дрожь перезябшего тела, дрожал и стучал зубами. Офицер в портупее пообещал на ближайшей станции сдать его этапному коменданту. Потом приказал румяному старшине, разбитному и черноглазому, поместить «отставшего» к себе в роту и взять на довольствие.
Ему выделили место на верхних нарах у стены. С одной стороны едкое тепло разморенных солдатских тел, с другой — холод: дуло в щель, и нечем было ее заткнуть.
Начальник эшелона позабыл об отставшем, а может, решил: если едет солдат на фронт в одной гимнастерке, так и нечего солдата по комендатурам таскать.
Сон: он выходил из дома маленький, укутанный в шарф. Пахло морозом. По небу ехали автомобили и мотоциклы. Приглядевшись, он замечал, что едут они по прозрачному мосту или радуге. Мост начинался на соседней улице, совсем рядом, но он не знал, как ее отыскать. Было пустынно и ветрено. Мост или радуга опускались на том берегу широкой воды. Там в утренних золотых лучах сверкал город. Он знал: рассекают город гулкие улицы и каждая завершается широкой лестницей. Красные дворцы с золотыми крышами и высокие красные стены — в нишах белые статуи. Некоторые стены были украшены многофигурными каменными картинами. Улица, лестница, площадь. Посреди площадей проливались фонтаны. Маленький, он стоял и смотрел, как проносятся по мосту или по радуге автомобили и мотоциклы, жадно втягивал морозный воздух, ноздри его слипались от холода.
Алька видел этот сон несколько раз, и всегда перед болезнью.
Под Харьковом он почувствовал, что легкие перестают работать и ослабела шея. Он попытался подняться. Солдат, что лежал рядом, возвращающийся из госпиталя фронтовой шофер с орденом и медалью, провел по его лбу шершавой ладонью.
— Перемогайся. Завтра на место станем, там тебя в госпиталь определят. Во фронтовой. Тут ссадят — и в тыл. Ты ж не за этим столько всего натерпелся? Ишь ты, жару нагнал… — Сосед ничего не спрашивал. Сразу, вглядевшись в его морщинистое, как бы вываренное лицо, покачал головой: «Сирота. Из Ленинграда небось?» Сейчас он сопел от сочувствия и советовал: — Нерв напрягай. Нерв любую болезнь сдержит. Я знаю, я раненых много возил. Мне доктора объясняли…
Алька не помнил, как эшелон стал на место, как распределяли пополнение, этого он просто не видел; он помнил только, как стоял перед грозного вида полковником и полковник, глядя на его брезентовые баретки, многопудово громыхал страшными, как трибунал, словами.
Вечером к капитану Польскому пришел солдат-ординарец, пилотка лепешкой, ремень как подпруга. Сдержанно поздоровавшись со всеми, на виду и все же как бы украдкой вынул из мешка «доппаек».
— Гостинец вам от товарища старшины и повара Махметдинова.
«Доппаек» поедали сообща. Ординарец щурил маленькие талые глаза и бормотал, подозрительно поглядывал на майоров и с особой тревогой — на Альку.
— Вам, товарищ капитан, привет от всего состава разведчиков. Просят вас есть побольше, чтобы быстрее на ноги встать. Вот питание прислали. Переживают…
— Ну, ну, не гуди, — сказал ему лежачий майор. — Скряга ты, Иван, и сквалыга.
— Дык я что? Я за свою работу болею. Курите вы, товарищи майоры, больно много. Я вам махры принес. Знаменитая махра — тютюн. Старичок один сочувственный поделился.
— Откуда такая о нас забота?
— Душа майор, это чтобы мы капитанские папиросы не трогали.
Ординарец Иван насупился, помолчал, пошарил глазами по углам и сказал наконец бранчливо:
— У кого болезнь нутряная, тем, говорят, махра полезнее. В ней, говорят, никотину меньше. А комроты нашему, товарищу капитану Малютину, и вовсе курить нельзя с язвой.
— Ишь ты, радетель, — засмеялся капитан.
И все засмеялись.
Когда ординарец собрался уходить, свернул пустой мешок и пожелал капитану быстрейшего выздоровления, капитан вырвал листок из блокнота и подал ему.
— Отдай писарю, пусть документы оформит. — Капитан кивнул на Альку: — Аллегорий. Рядовой, необученный.
Ординарец прочитал, возмущенно засопел, кажется, даже хотел записку скомкать и бросить. Лицо его вдруг стало заостренным и гневным.
— Такого Швейку в нашу геройскую разведроту? — Он даже всхлипнул. — На что он? Через него же насквозь глядеть можно. Ни один комвзвода его не возьмет.
— К сержанту Елескину, — приказал капитан, легкомысленно угощая соседей «Казбеком». — Степан парень кроткий. На учителя чуть не выучился. Практика ему будет педагогическая.
— Сержант Елескин — геройский сержант. Когда же ему нянчиться? — Ординарец разлепешил свою пилотку, взъерошил легкие белые волосы и ушел, возмущенный насквозь.
Явился он на следующий день, поздоровался, не глядя на Альку, и так же, не глядя, но выражая и позой, и пренебрежительными движениями снисходительность к капризам своего командира, подал Альке солдатскую книжку:
— В первый взвод. К сержанту Елескину. — И вдруг засмеялся с откровенной коварной радостью: — Только не догнать тебе, Швейка, того первого взвода. Через два дня выступаем… Придется тебе при госпитале послужить в поварятах.
— Как выступаем? — Капитана снесло с кровати.
— По приказу. Нам писаря из штабной роты шепнули…
Капитан с проклятиями выскочил из палатки. Вскоре он явился с доктором Токаревым и расстроенной медицинской сестрой.
— Выписывай! — кричал он. — Похалатили, и довольно.
— Не шуми. Я бы тебя и так и так завтра выгнал. Надоел ты мне… — ворчал доктор Токарев. — А это что тут за самовольство?
Оба майора уже были одеты и при оружии.
Когда Алька пришел в роту, писарь Тургенев, бравый и сытый, захохотал, широко открыв рот с крупными зубами. Он тыкал в Альку зачерниленным пальцем и сипел:
— Маскарад! Старшина, гляньте — прислали нам Жюльетту, в Швейку переодету.
Алька уже привык к тому, что солдаты вместо Швейк говорят Швейка, — теперь еще и Жюльетта.
— Ну, ну… — Писарь похлопал его по плечу. Наверное, он был чистоплотным человеком, но, несмотря на умытость и гладкую выбритость, его лицо показалось Альке комком туалетной бумаги. Алька отодвинулся.
— Снимите вашу амуницию, — спокойно сказал старшина. — Интересно, сколько же вы отдали за нее на рынке?
Старшина был невысоким, узкобедрым, с внимательными глазами и какими-то изысканными движениями; обмундирование он носил командирское, времен начала войны. Алька определил его внешность, включая одежду, старинным словом «элегантный», которое его сверстники почему-то произносили с прононсом и стеснялись, произнеся. Старшина смотрел на Альку участливо — так высококлассные спортсмены смотрят на толстопятых старательных новичков.