— В революцию? Многие ее желают. Мы народ вялый, но глубоко разрушительный, в нас есть детская любовь к огню. Если б революция пришла, то бог знает чем бы она кончилась. Главное вы правы: как кончится война? Этого никто не может сейчас предсказать и предвидеть. — Тухачевский лег на койку, спокойно растянул длинное худое тело. — Вот вчера мы, русские офицеры, пили здоровье нашего императора. А может быть, этот завтрак даже был — поминальный. — Помолчав, Тухачевский вдруг прибавил небрежно, вполголоса: — Наш император — дурак. И многим офицерам надоел нынешний режим. Об этом шли разговоры уж в 15-м году на фронте. Давно чувствуется, что при дворе бродит измена. Артиллеристы, например, говорили, что хотят конституционной монархии. Ну, а пехота, может быть, захочет и чего-нибудь покрупнее.
— А вы?
— Я считаю, что конституционный режим был бы концом России, потягиваясь, проговорил Тухачевский, — нам нужен деспот. Мы варвары по существу. Представляете вы себе всеобщее избирательное право среди наших мужиков? Какая чушь! — внезапно захохотал Тухачевский.
Помолчали. И снова в камере крепости заговорили пленные, француз и русский. О чем только не говорили, не спорили: о христианстве, войне, России, искусстве, политике, о Бетховене, литературе, о «русской душе», о боге, о русской интеллигенции. За разносторонность интересов Тухачевского французы даже переделали в Тушатусского (от touche-a-tout).
— Евреи? — насмешливо говорил Тухачевский, — евреи принесли в мир христианство. Этого уже достаточно, чтоб я их ненавидел. И потом евреи низшая раса. Я говорю об опасностях, которые они могут принести. Вы француз, для которого равенство — догмат, не можете этого понять. Это именно евреи сеют везде своих опасных блох, стараясь привить нам заразу цивилизации, давая всем свою мораль денег — мораль капитала.
— А, понимаю! Вы против капитала?? — захохотал, перебивая, Фервак. — Вы — русский социалист?
— Какая у вас потребность в классификации, — смеялся и Тухачевский, но, во-первых, все великие социалисты — евреи, и социалистическая доктрина, собственно говоря, — ветвь всемирного христианства. Мне же мало интересно, как будет поделена меж крестьянами земля и как будут работать рабочие на фабриках. Царство справедливости не для меня. Мои предки, варвары, жили общиной, но у них были ведшие их вожди. Если хотите, — вот философская концепция. Евреев же, социалистов и христиан я ненавижу всех вместе. Между мной и евреями к тому ж есть большая разница. Евреи в большинстве любят силу денег, а я деньги — презираю.
— Но позвольте, мсье Мишель, — горячился Фервак, — ведь вся ваша варварская концепция может войти в жизнь только, если в России произойдет революция. Не правда ли? Так?
— Почти что так.
— Но если таковая произойдет, то во главе русской революции, вероятно, станут социалисты, то есть и евреи. Что ж вы будете делать?
— У нас еще нет революции. Не знаю, — засмеялся Тухачевский, — впрочем, посмотрим. Вы правы, это, вероятно, так и начнется, но выдержат ли наши евреи русский варварский напор и разгул? Едва ли. Не думаю. У них слишком развито «чувство меры», а мы как раз сильны противоположным, тем, что не имеем именно этого чувства. Евреи, вначале ставшие в голову революции, будут оттеснены русским напором. Чувство меры, являющееся на Западе качеством, у нас в России — крупнейший недостаток. Нам нужны отчаянная богатырская сила, восточная хитрость и варварское дыхание Петра Великого. Поэтому к нам больше всего подходит одеяние деспотизма. Латинская и греческая культура — какая это гадость! Я считаю Ренессанс наравне с христианством одним из несчастий человечества. Американцы стояли бы выше вас, европейцев, если бы они в свою очередь не соблазнились гармонией и мерой. Гармонию и меру — вот что нужно уничтожить прежде всего! Я знаю ваш Версаль только по изображениям. Но этот парк слишком вырисованный, эта изысканная, слишком геометрическая архитектура — просто ужасны! Скажите, никому из вас не приходило в голову построить, например, фабрику между дворцом и бассейнами?
— Никому, — смеялся француз.
— Жаль, очень жаль. У вас не хватает вкуса или слишком много его, что, собственно, одно и то же. В России, у себя в литературе я любил только футуризм, у нас есть поэт Маяковский. У вас бы я был, вероятно, дадаистом.
— Но позвольте, мсье Мишель, — смеялся Фервак, — вы же любите Бетховена?
— Вы правы. Люблю. Не знаю, почему. Для меня даже нет произведения выше 9-й симфонии. Это странно, но в ней я чувствую что-то глубоко родное нам, наше, мое.