Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот «крест» вождя и не вызвал бы, если б он действительно означал указание на расправу. Но, как мне говорила Фотиева:
— Произошло недоразумение. Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела. Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению».
Так, по ошибочно поставленному «кресту» ушли на тот свет «около 1500 человек». Разумеется, о «таком пустяке» ни с Лениным, ни с Дзержинским никто бы не осмелился говорить. Как Дзержинский, так и Ленин, могли чрезвычайно волноваться о продовольственном поезде, не дошедшем вовремя до назначенной станции. Но казнь людей, даже случайная, не пробуждала в них никакого душевного движения. Гуманистические охи были «не департаментом» Ленина и Дзержинского.
В вопросах борьбы с «врагами народа» меры Дзержинского непререкаемы. В то время как первоначально предполагалось дать ВЧК функции «только предварительного следствия», Дзержинский настоял на обратном, на присвоении ВЧК права непосредственной расправы на основе только «классового правосознания и революционной совести». И право расстрела за ним было признано.
Дзержинский пленял головку октябрьских демагогов и преступников тем, что по их собственному выражению он «не растерял за всю свою жизнь ни одного атома своих социалистических убеждений и своей социалистической веры». Да, в кругу жадной до сытости своры Дзержинский был страшен именно тем, что в революции был искренен. «Презренный! Крови, вечно крови, вот что ему надо!» — кричал Дантон о Марате.
Напросившийся на пост главы ВЧК, взявший в руки «разящий меч революции», Дзержинский так характеризовал свою задачу: «Я нахожусь в огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать горящий дом. Некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. По сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время, это — одно непрерывное действие, чтобы устоять на посту до конца. Я выдвинут на пост передовой линии огня, и моя воля: бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть беспощадным, чтобы как верный сторожевой пес растерзать врагов».
Сильные слова. И страшные тем, что писавший их верил в свое октябрьское призвание. «Кто не помнит Лубянку № 11?» — пишет чекист Петерс. «В этом здании, в самой скромной маленькой комнате не больше двух квадратных сажен, в первые годы революции проходила жизнь товарища Дзержинского. В этой комнате он работал, здесь он спал, здесь же принимал посетителей. Простой американский письменный стол, старая ширма, за ширмой узкая железная кровать, — вот где проходила личная жизнь товарища Дзержинского. Домой к семье он ездил по большим праздникам. Работал он круглые сутки часто сам допрашивал арестованных. Усталый до последней степени, в больших охотничьих сапогах, в старой изношенной гимнастерке, он ел с того же стола, с которого ели все сотрудники чеки».
В этой «подвижнической» жизни, как оказывается, единственным развлечением Дзержинского являлись допросы видных арестованных. Так, в его кабинет в 1918 году привезли В. М. Пуришкевича. Пуришкевич больше часу оставался в кабинете председателя ВЧК, и это свидание произвело на Дзержинского, по его же признанию, большое впечатление. В лице Пуришкевича он столкнулся с идейным монархистом, который обосновывал свои убеждения своеобразной политической философией. Пуришкевич не отрицал, что принципы социализма, за которые борется Дзержинский, высоко-человечны, но горячо доказывал Дзержинскому, что современный уровень развития русского народа не допускает никакой формы правления, кроме монархии.
В кабинете Дзержинского перебывали политические противники всех оттенков, меньшевики, монархисты, народники, демократы, духовные лица.
Иногда это развлечение варьировалось, и Дзержинский появлялся на допросах людей, которых ВЧК старалась опутать сетями и сделать своими агентами-провокаторами. О такой встрече с Дзержинским рассказывает финн Седерхольм:
«На допросе, кроме Мессинга, в кабинете был еще высокий господин средних лет с болезненным лицом, очень скромно и корректно одетый в штатский костюм. Вероятно, заметив мой пристальный взгляд, он, чуть улыбнувшись, сказал:
— Не узнаете? Моя фамилия Дзержинский.
Маленькая бородка, которую он чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица, и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу.