Тротуар оборвался перед поперечной улицей, сбегавшей с горы, и Джаба очнулся от своих мыслей. Свободно катившиеся по спуску автомобили с трудом притормаживали здесь и преувеличенно медленно, как бы желая показать — вот, мол, как мы степенно ездим, — вливались в поток движения на проспекте. На этом перекрестке сознание коренного тбилисца автоматически обрывало любую мысль, какой бы она ни была глубокой или, напротив, беззаботно-веселой. Какая-то женщина, едва успев подхватить на руки ребенка, с отчаянным криком бросилась на тротуар. Сам Джаба лишь в последнее мгновение успел убрать ногу из-под колеса чьей-то автомашины. Этот нечаянный кросс заставил его позабыть об истории с ворами в трамвае, и настроение его несколько исправилось.
Джаба шел по широкому тротуару, среди оживленной толпы, и волочил указательный палец по стенам домов. Он никак не мог отвыкнуть от этой любимой игры детских лет, игры, в которой стены зданий были бесконечной дорогой, а палец — летающим автомобилем. По пути летающий автомобиль подстерегали бесчисленные, разнообразные препятствия: водосточные трубы, почтовые ящики, щербатые кирпичи, трещины в витринах, но палец-автомобиль перед каждым таким препятствием разгонялся, взлетал, переносился через преграду и вновь мягко и красиво опускался на дорогу.
Это было в детстве, когда одинаково устаешь от игры в мяч во сне и наяву, когда нос одинаково болит как после настоящей, так и после приснившейся драки, когда ночью, в темноте, едва успеваешь юркнуть в дом, убегая от преследующего тебя чудища — Маджладжуны, и сразу запираешь за собой дверь, когда знаешь, что ты маленький мальчик, но не знаешь, куда денется этот маленький мальчик, когда ты станешь взрослым.
Сейчас Джаба знает, куда делся, как исчез маленький мальчик, но тело его само, не считаясь с зрелостью разума и души, частенько вспоминает исчезнувшего. И скользит по стенам зданий вдоль улицы палец-автомобиль, с легкостью перескакивает через любые, казалось бы, неодолимые преграды — водосточные трубы и почтовые ящики.
Джаба изменился с тех пор, как начал работать в редакции. Прежде он думал, что может видеть душу любого человека, знакомого или незнакомого, так же ясно, как раскаленную спираль в электрической лампочке. Разумеется, он знал, что на свете бывают люди с темной душой и ледяным сердцем, люди, которые, не сморгнув, могут обречь ближнего на гибель. Но воспринимал он это как-то внешне, словно случайно услышанную страшную историю, из тех, что заставляют содрогнуться в первое мгновение, а потом забываются.
Полгода тому назад редактор поручил Джабе присутствовать на судебном процессе и написать отчет-фельетон. Впервые в жизни видел тогда Джаба убийцу. Джаба стоял в зале, битком набитом людьми, и смотрел, как зачарованный, на человека лет сорока, сидевшего на скамье подсудимых.
Все у этого человека было обычное, такое, как у других людей: голова, нос, губы, руки, ноги. Он дышал, моргал, ерзал на сиденье. Преступление его состояло в том. что он убил товарища. Вышел во двор, будто бы для того, чтобы принести дров, достал револьвер, спрятанный в поленнице, вернулся с охапкой поленьев в комнату, подошел к товарищу и всадил ему пулю в сердце. Причиной совершенного им убийства была его жена. Джабе убийца казался таинственным существом, человеком, отличающимся от всех, и поэтому его так удивило, что подсудимый разговаривает, как любой другой, отвечает на вопросы судьи, пользуется теми же словами, какие Джаба употреблял в обычной беседе…
Джаба поднялся в лифте на четвертый этаж. Он опаздывал, однако, по его расчетам, редактора еще не могло быть в редакции. Осторожным, крадущимся шагом двигался Джаба по коридору, словно эта неслышная его походка была верным средством искупить опоздание. Отворив дверь приемной, он улыбнулся девушке-секретарю в знак приветствия и показал глазами на кабинет редактора:
— Пришел?
— И уже справлялся о тебе.
— По какому поводу?
— Не знаю. Сказал, чтобы ты зашел к нему, как только явишься.
Джаба прошел через приемную и отворил дверь кабинета.
— Входи! — сказал редактор, не поднимая головы: он просматривал какой-то материал. — Садись.
Джаба сел, вынул из кармана сигареты. Редактор дочитал материал до конца, написал на первой странице, в верхнем углу: «В набор», спрятал автоматическую ручку в карман и внезапно протянул руку к Джабе:
— Давай!
— Что?!
— Репортаж.
— Батоно Георгий! — Глаза у Джабы полезли на лоб. — Бал-маскарад начнется в восемь часов вечера…
— А мне материал нужен сейчас. Завтра будет готов?
— Обязательно.
«Как будто сам не знает, что маскарад состоится сегодня вечером и что я не мог еще написать ни строчки! Но уж завтра придется непременно сдать репортаж».
— Я думал, вы дадите мне хоть неделю сроку, — признался Джаба. — Я бы тогда все хорошо обдумал…
— Чего там еще обдумывать! — Редактор оттолкнулся от стола, откинулся в кресле.
— Батоно Георгий, если вы постоянно будете меня торопить, я никогда не смогу написать ничего путного.
— Если ты настоящий журналист — напишешь!
— Я же не в газете работаю! Наш журнал выходит два раза в месяц.
— И все же мы постоянно запаздываем…
— По вине типографии.
— Типография считает виноватыми нас.
— А вы — меня.
— Если завтра не положишь репортаж ко мне на стол, буду считать… — Редактор встал, взял со стола макет очередного номера, перелистал его. — Все материалы уже сданы, только твоего не хватает!
— Верно, но ведь студенческий бал-маскарад состоится только сегодня вечером… Не мог же я сделать снимки вчера!
— Ленишься!
— Батоно Георгий, ваш упрек несправедлив. Бал-маскарад должен…
— Оставь в покое этот бал-маскарад. Я говорю, что ты вообще ленишься.
— Так сказали бы прямо, зачем стесняться?
«То есть, иными словами, почему начали издалека?»
— Я вовсе и не стесняюсь.
— Когда это я ленился?
— Всегда. Каждый день, каждую минуту. Тебе двадцать четыре года, ты должен сейчас все крушить на своем пути!
— А иные говорят — не крушить, а строить.
Джаба покраснел — он почувствовал, что не смог скрыть обиды.
— Молодец! Этой беззубой остротой ты выдал себя с головой. Ты сам прекрасно знаешь, что ленишься, но хочешь, чтобы никто другой этого не заметил. А если заметят — ты обижаешься, как будто тебе предь-явили какое-то совершенно незаслуженное обвинение. — Редактор помедлил, как бы прислушиваясь к собственному голосу, проверяя правильность взятого тона, и, по-видимому, решил, что переборщил. — Видишь ли, этот упрек относится и ко мне самому, — улыбнулся он. — Вот уже три месяца, как я не брался за перо.
— Батоно Георгий, через год-другой вы убедитесь, что упрек ваш был незаслуженным.
Редактор усмехнулся:
— Год-другой, потом еще год-другой — вот так мы, старики, и стали незаметно стариками… Губительная вещь эта постоянная отсрочка… Ходишь по свету в шестнадцать лет радостный и беззаботный, вся жизнь у тебя впереди, и воображаешь, что будущее твое окажется бесконечным или, во всяком случае, таким долгим, что и представить себе невозможно. Кажется так, наверно, потому, что, хотя прошлое бесконечно и его протяженность не умещается в сознании, вся накопленная в прошлом человеческая культура, все бесчисленные научные открытия и произведения искусства представляются тебе созданными в течение одной человеческой жизни, — ведь все это в твоих руках, служит тебе, так близко к тебе! И возникает иллюзия, что ты и сам за свою жизнь успеешь свершить многое, очень многое, что созданному тобой не будет меры и числа… И вот, ходишь ты в шестнадцать лет по свету и никому не открываешь, что «через год-другой», когда тебе минет восемнадцать, ты сделаешь важное открытие, скажешь нечто, никем не сказанное до сих пор, и эту огромную победу, разумеется, принесет тебе сама судьба, твоя судьба, та, что родилась вместе с тобой и принадлежит тебе одному. Ты не делаешь никаких усилий, не хочешь ударить пальцем о палец: чудо ведь свершится само собой! Не может быть, чтобы в восемнадцать лет ты не заставил весь мир заговорить о себе… Сладкая дрожь пробирает тебя, когда ты предвкушаешь свое торжество… Ты каждое утро красиво причесываешься, надеваешь хорошо сшитый костюм, гуляешь с друзьями, с девушками, бываешь на стадионах, в кино и ждешь часа своей славы. Проходят дни, месяцы, тебе исполняется восемнадцать… и ты веришь, хотя никому в этом не признаешься, что скоро, совсем скоро, в двадцать четыре года, ты сделаешь великое открытие, удивишь весь мир, чудо непременно произойдет, все сложится таким образом, так переплетутся обстоятельства, что ты выдвинешься на самый передний план, люди внезапно заметят тебя и поймут, какой ты изумительно талантливый, убедятся, что никто не сравнится с тобой, как мыслитель, никто не пишет стихи так, как ты, совершенно по-новому, что никто, нигде, никогда… Ну и вот, тебе уже стукнуло двадцать четыре года, и ты по-прежнему думаешь, что через год-другой…