Однажды местные ходили и на завод, чтобы там отыскать справедливость, но наткнулись на неприступные автоматические двери, которые не удалось выломать никаким напором: ни десять человек, ни трактор с поля не справились.
И жители замерли в немом ожидании, как приговоренные к казни, отказавшиеся от всяческих попыток изменить свою участь. Шалый только пытался что-то выдумать, обратить ситуацию в свою пользу. Но Шалый от хмеля был тугодум, и пока ничего не предпринимал.
Пятого мая, под вечер, Петр решил проведать Луку. В поселке было до невозможности тихо, и на фоне тишины еще отчетливей слышался мерный заводской гул. Недавно прошел дождь, грунт размыло, так что Петр при каждом шаге проваливался в грязь, вязнул в ней и вытягивал ногу с силой – оттого идти приходилось медленно.
У самого дома Луки где-то громко завыла собака, и Радлов вздрогнул от неожиданности. А собака никак не умолкала – выла и пела, как полоумная, вторила ветру и порождала ощущение тревоги.
Дверь была нараспашку. В прихожую намело черного песка и сажи, затем на них попали дождевые капли, так что по полу растеклись темные разводы. Радлов шагнул в эти разводы, поскользнулся, но устоял. Сердце колотилось так сильно, как будто в грудину изнутри били небольшим молоточком.
– Лука! – позвал гость. Никто не отозвался.
Петр прошел вглубь коридора, постучался в мастерскую, попытался открыть ее, но не сумел – дверь была заперта. Тогда он повернул в комнату, где раньше обитал покойный Илья, опрокинулся в кромешный мрак и долгое время не мог ничего перед собой разглядеть.
– Лука!
– Да, я здесь, – донеслось из глубины тьмы охрипшим голосом.
Радлов двинулся в сторону звука, тут же обо что-то запнулся и встал, как вкопанный, не смея пошевелиться.
– Господи, да ты чего впотьмах-то? – воскликнул он.
– Так никто не приходит, – ответил Лука и одернул шторы.
Стали видны очертания предметов. Старая простыня на койке была свернута тугим узлом, на полу стоял небольшой гробик – именно на него натолкнулся гость. На дне гробика валялись грачиные перья. А хозяин темницы сидел в самом дальнем углу с лицом, сведенным судорогой – пытался бороться с болезненной улыбкой.
– Кто приходит? – переспросил Радлов, потом догадался и добавил: – Таблетки кончились?
– Потерялись. Давно.
– Как же… давно? Я ведь к тебе приходил, ты ни о чем таком не рассказывал.
– Не рассказывал. Потому что видел. А теперь нет.
Петр не знал, что говорить и что делать, и только корил себя за невнимательность. По крошечному гробику скользнула бледно-розовая полоса – отсвет угасающего заката.
– Что же ты… видел? – поинтересовался Радлов, чтобы прервать повисшее между ними молчание. Молчание казалось невыносимым.
– Илюшу видел. Вон, в колыбельке, у которой ты стоишь. Он маленький совсем был, только родившийся. И сразу на меня похож, представляешь? Подбородочек точь-в-точь как у меня! А радужка глаз стальная. Только в зрачках медь, – Лука выдержал тягучую паузу. – Он исчез потом. Красной водой обратился.
Петр ощутил ноющую боль в сердце, слабенькую, но назойливую, и присел на краешек койки, а Лука продолжал:
– А еще птица была. Вообще-то было много птиц, но эта гнездилась в моих глазах. А глаза – зеркало души. Верно ли я говорю?
Ответа не последовало, но обувщик все равно рассказывал дальше:
– Однажды эта птица из меня выпорхнула. Прямо из зрачка. И в оконце сквозь стекло улетела. Витает теперь где-то. Но, знаешь, хотя бы целехонькая. А мне говорили: где горе, там гарь. Да я в тот раз не понял ничего!
«Совсем он плох, – подумал про себя Радлов. – Ко врачу бы надо, срочно».
– Я знаю, знаю, – как-то обреченно произнес Лука. – Знаю, что ты решил. Петь, мы же друзья с тобой…
– Конечно, друзья!
– Так вот я тебя как друга прошу – не нужно никаких врачей. Тебе кажется, я ересь несу. Но это не ересь. У меня когда младенец в руках растворился, я сразу понял – не Илюша то был, оттого и медь в глазах. Или тебе кажется, не было никакой птицы? Да ведь у человека от горя вся душа чернеет, именно как грач. Гарью покрывается. Поэтому где горе – там гарь и есть. А если пытаешься воскресить кого-то, кто давно умер, да ни во что вокруг не веришь – душа устает и улетает, – он закашлялся, тяжело вздохнул и закончил: – Из меня душа улетела, Петя. Устала от горя.