Радлов обхватил голову руками и каким-то плаксивым, сорвавшимся голосом сказал:
– А говорил, души нет.
– Говорил. Да ее, может, и на самом деле нет. Просто дети умирают. И, значит, будущего нет. Твоя же Тома говорила, раз дети умирают, будущего нет! Знаешь, так отчаянно хотелось создать его, это будущее. Да только в зрачках у него медь и никакой жизни.
За окном снова завыла собака. Пока она надрывалась, двое искалеченных мужчин в комнате глядели в пустоту и не смели ничего сказать.
Закат умер. Пришла синева ночи. Собака тявкнула, издала протяжный стон и куда-то пропала.
– Послушай, – начал Лука. – Нас же умертвят с этим заводом, да?
– Не знаю. Но я в этом участвовать не буду, – Радлов оторвал руки от головы и тусклым взглядом поглядел на собеседника.
– Память у тебя короткая стала, Петр. Поспал бы хоть, – Лука обессилел и перестал сдерживать свою улыбку. И улыбка жуткой, злорадной кляксой расползлась по всему лицу, отчего лицо стало похожим на маску ужаса. Лука хмыкнул и произнес с какой-то странной интонацией: – Бригадир ведь также говорил. Не буду, мол, участвовать. И где теперь бригадир?
Глава сорок вторая. О необходимости гробов
Когда Радлов ушел, Лука не шелохнулся. Он напряженно думал, пытаясь предугадать, что же их всех ждет. Что станется с селением. А главное, куда денут дорогие ему могилы. Ничего ведь у Луки не было в жизни, кроме могил.
После исчезновения младенца время незаметно вернулось, дни пошли бесцельные, безутешные, но отличимые один от другого. И если шел дождь, то обувщик точно знал, что это – вчера. А если за окном витала скучная удушливая серость, но дождем не разрешалась – то это, очевидно, позавчера. А Петр приходил сегодня и оставил после себя ощущение надлома, как будто принес пташку с переломанными крыльями, и пташка беззвучно кричала теперь где-то около детского гробика, и от ее беззвучного крика воздух едва заметно звенел.
Лука сидел в самом темном углу, спасаясь от внешнего мира, а мир шел на Луку войной. Утратами и надгробиями нападал мир, выставляя перед собой фотографии покойных близких, и шептал ветром: «гляди, какое счастье мы для тебя приготовили!».
Лука обхватывал себя руками, тряс головой и истошно выл. Он хотел бы умереть, если б пребывал в здравом рассудке. Но сознание его некогда поломалось да рассыпалось на части, а теперь собралось воедино, только вот собралось как-то криво и косо, так что до сих пор не могло уловить разницу между сном и явью, между жизнью и смертью. А если нет никакой разницы между жизнью и смертью – не хочется ни жить, ни умирать.
По лицу обувщика, искореженному вымученной улыбкой, проскальзывает лунный свет, пробивающийся сквозь дым, смрад и оконное стекло. Лунный свет лезет в глаза, а глаза пустые – две стекляшки, облизанные тусклым мерцанием, спускающимся на землю с ночного неба.
Незаметно для себя Лука засыпает, не меняя положения тела, и видит собственный дом, каким он был двадцать с лишним лет назад. Та же комната. Стены только рябью подернуты, будто и не стены, а простыни. Полугодовалый Илюша надрывается криком в люльке – что-то опять не по его, а что именно, поди разбери. Анечка бегает вокруг, причитает, руками размахивает, отвлекая ребенка. А белье-то у нее неглаженое, рядышком лежит. И на кухне закипает что-то. Сплошные заботы.
Лука подходит к семье поближе, чтобы его заметили. Но жена продолжает суетиться по дому, и ребенок все еще чего-то требует истошным воплем.
– Анюта! – зовет обувщик.
– Ой, Лука! – она вскидывает руки, бросается его обнимать. – Что ж ты так давно к нам не приходил? Мы ведь ждем.
– Замотался совсем, ты уж прости, – Лука от счастья чуть не плачет.
– У нас тут столько произошло! Илюша вон лепечет что-то. Я, ты знаешь, раньше думала, дети говорят «агу». А наш себе какой-то «глам» выдумал и целый день его говорит. Может быть, это «мама», не знаю, – жена смеется нервозно, но радостно. – А теперь вот плачет что-то. А я уж не понимаю, что не так делаю. И кормила, и игрушку давала… язык даже показывала, представляешь? Нет. Плачет и плачет, – она беспомощно пожимает плечами и вдруг спрашивает: – Все же хорошо будет?
– Конечно, все будет хорошо, – отвечает Лука и крепче прижимает жену к себе.
Но она отстраняется, глядит настороженно, даже с испугом, и выдавливает из себя неожиданно хрипло:
– Зачем же ты врешь, Лука?
– Я не вру, хорошая моя, не вру, – клянется обувщик. Внутри у него все холодеет.