Инна, оставшись одна в практически чужом для нее месте, стала понемногу замыкаться в себе, будто защитной скорлупой покрывалась. Впрочем, дочь обожала чуть ли не до умопомрачения – баловала, как умела, тяжелому труду не обучала да потакала любым прихотям. И даже как будто не просто потакала, но искала хоть малейшую возможность прихоти эти выискать, угадать да утолить задолго до того, как ребенок сам их озвучит. Девочка росла посреди этого болота материнской любви изнеженной да жутко капризной.
Но шли годы, Инна черствела, забота ее потихоньку перерастала в неустанную опеку, а позже – запреты и ограничения. А Томочка слова «нет» с детства не слышала, потому родительницу начала откровенно ненавидеть, почти рефлекторно сопротивляясь ее воле. Много было наделано глупостей тогда: уходы из дома, прогулы в школе, мелкое воровство, и ведь не ради удовольствия даже, а исключительно вопреки – мол, если мать сказала так, то непременно надо все силы положить на то, чтобы вышло наоборот.
Уж тогда и мать стала на Тамару злиться – за собственную загубленную жизнь, фактически принесенную в жертву ради ребенка, за неблагодарность, а больше за то, что этот самый ребенок теперь бездарно уничтожал придуманное для него же большое будущее, совершенно к нему не стремясь.
Потом была попытка вывести дочь в люди – потратив все накопления, Инна отправила девушку в столичный университет.
Но и там умудрилась Тома все испортить – связалась с какими-то музыкантами, забросила обучение, вроде как даже бродяжничала. Устав от вольготной жизни, она устроилась на работу куда-то в архив, а через полгода нежданно-негаданно вернулась домой – зареванная, напуганная, с двумя сумками вещей и недвусмысленно раздутым животом. Мать ни слова тогда не сумела вымолвить – плакала да бесилась молча, от отчаяния заламывая руки.
Когда Тамара родила – тоже девочку и тоже хорошенькую – Инна совсем обезумела да готова была роженицу со свету сжить. Выгоняла ее из дома, заставляла ночевать на улице, кричала, что хоть внучку воспитает правильно, а Тома ей вовсе не дочь, а так, блудливое что-то. Даже к девочке, которую назвали Лизаветой в честь прабабки, подпускала лишь во время кормления.
Тамара сделалась совсем блеклой, понурой, истощилась донельзя. Царственного в ней, невзирая на исторически значимое имя, не осталось нисколько, и строки Лермонтова:
к женщине совсем не подходили. Вроде и прекрасна, да сплошь с изъянами, осунувшаяся, белая, как смерть; хоть и зла, да не по природе своей, а больше от гнета семейных ссор. Коварство, пожалуй, одно только и замечалось – уж оно от особенностей воспитания родилось, избалованные дети всегда почти хитры и изворотливы. Вообще истории, когда девочку растят как царственную особу, а получается обыкновенная земная женщина – всегда печальны, но до боли известны всякому.
Коварство, к слову, очень пригодилось Томе, когда пришлось озаботиться проблемой замужества, ибо с матерью жить становилось невмоготу, а из деревенских жителей особу, нагулявшую по молодости лет ребенка, никто не возьмет.
Тут и подвернулся Лука – Лука добрый, Лука-счастье. Некрасив, конечно, но покладистый, с руками; что же до вечной улыбки – с лица воды не пить, как говорится.
Сам он давно уж в женщину влюбился, однако подойти не смел, стесняясь своей внешности. Потому не было предела его радости, когда Тамара невзначай намекнула, что ей нужна помощь с ребенком, ибо мать совсем из ума выжила. Лука стал ежедневно наведываться в гости, играл с маленькой Лизаветой, помогал по дому, втайне сгорая от неназванной страсти. Вскоре и Томочка к нему вроде как прикипела, и то, что началось с холодного расчета, понемногу перерастало в нечто большее – в чувство, если угодно. Чувство это нарождалось медленно, зрело в обоих, лишь изредка давая о себе знать несмелыми касаниями, и уже должны были прозвучать пламенные признания…
…но не прозвучали, ибо в селении появился некто Радлов.
Радлов, Петр Александрович, приехал из самой столицы, да не абы как, а на собственной дорогой машине, что, конечно, наделало в округе шума. Чужак обладал весьма впечатляющей внешностью – впечатляла, впрочем, не красота, ибо ее в помине не было, а скорее внушительные габариты. Он был страшно толстый, с необъятным туловищем, мощными ногами, которые при ходьбе вдалбливал в землю, как столбы, огромными лапищами и крупными чертами лица. Под тяжелыми складками, опоясывающими его тело, замечалась физическая мощь, способная раскрошить любое препятствие в прах.