После 1907 года «уральские горы и леса на несколько лет оказались во власти „лесных братьев“ – членов боевых групп разогнанных радикальных социалистических партий, терроризировавших местное население»[382]. Сибирский каторжанин писал, что в 1911 году в Иркутской тюрьме появилось пополнение: «Нетерпеливая молодежь, увлекаемая романтикой боевой жизни, часто шла в тайгу, создавала партизанские группы с намерением вести систематическую вооруженную борьбу с самодержавием. <…> Но на практике такие выступления сводились к убийствам мелких полицейских и жандармских чиновников и к экспроприации, в конечном счете носившим характер самоснабжения. Таково по существу было движение лбовцев на Урале, действия боевой дружины в Верхоленском уезде. К этому же свелось и выступление зиминской группы»[383].
Возглавлявшая весной 1919 года Бердянскую уездную ЧК Екатеринославской губернии левая эсерка Н. И. Введенская уважительно писала об уголовниках-анархистах, к чьей помощи широко прибегало большевистско-эсеровское подполье: «А как обойтись без этих представителей общественного подполья, когда у них было оружие, они были ловки и смелы и могли выполнить любое поручение комитета? <…> Ведь знала же я, наши политические – кровь от крови и плоть от плоти уголовных. Кто же шел в подполье бесстрашно на все: на эксы и убийства[,] как не эти же уголовные, под влиянием нашей агитации они только меняли цель своего ремесла»[384].
При этом размах революционного криминала значительно превосходил ответные меры государства. Сталин, поклонявшийся силе и террору, притом хорошо знакомый с карательными органами самодержавия, презирал царя и его полицию за мягкотелость. Близкий к Сталину Д. Бедный рассказывал мемуаристке, что однажды на семейном обеде вождь заявил: «Какой ишак был Николай Второй! За все свое царствование он повесил всего каких-нибудь десять тысяч революционеров, главным образом евреев. Это приходится по одному человеку на каждый город. Захоти он быть более щедрым, повесь, ну, хотя бы полмиллиона – никакой революции не было бы, и мы с вами, товарищи, не сидели бы здесь, в Кремле!»[385]
Сибирь и Дальний Восток входили в число наиболее криминализированных территорий царской России. Несмотря на значительный процент уголовных элементов населения и тревожные тенденции предреволюционных лет, Восточный регион не мог похвастать сильной местной властью. Зарубежный историк отметил недостаточность, «рыхлость» государственно-административной и полицейской системы в сельской местности, не преодоленную и в ходе столыпинских реформ[386]. Один из старожилов перед революцией говорил политссыльному, что в Сибири «власть притеснительная слабая супротив российской. В зубы никто не тычет, в глаза не колет»[387]. Во многих селах представителей власти, особенно из силовых структур, не было совсем. Образовательный уровень населения оставался крайне низким: в сибирской деревне в 1920 году грамотных в расчете на 1 тыс. человек было только 288 мужчин и 96 женщин[388]; моральный же уровень не сильно отличался от показателей грамотности. Сибирские старожилы, за исключением старообрядцев, отличались к ХX веку невысоким уровнем веры.
Столыпинское переселение затронуло наиболее активную часть российской деревни: за Урал ехали люди с повышенной социальной мотивацией, мобильные, но вовсе не чуждые завистливой враждебности к коренным сибирякам, для которых владение десятком-другим голов крупного скота являлось нормой. Таким образом, в Сибири и на Дальнем Востоке не только стремительно пополнялся слой разбогатевших хозяев, но и взрывным образом подскочила численность тех лиц, кто был не в состоянии быстро поднять свое хозяйство до зажиточного уровня, существовал батрачеством и жаждал силового имущественного уравнения. Например, в Канском уезде, ставшем в 1919 году одним из центров антиправительственного сопротивления, переселенцев было 76%[389]. И для «свежих» переселенцев стремление поживиться – в условиях резкого ослабления государственных и моральных устоев – за счет богатого казачества, крестьян, горожан, а также «инородцев» оказалось серьезнейшим побудительным мотивом участия в красном повстанчестве.
Постепенное размывание патриархальных устоев во второй половине XIX века разрушало привычные семейные и общинные связи, значительно повысило уровень конфликтности и уголовной преступности. Уже в предреволюционные годы тревожно выглядела эскалация насилия в конфликтных ситуациях между сельскими обществами и властью. Так, в 1908–1916 годах в Томской губернии «в 70 случаях, т. е. в каждом четвертом, волнения сопровождались нападением или сопротивлением» по отношению к властям. Если в 1861–1904 годах в этой губернии зафиксировали один случай массовых выступлений, то в 1908–1916 годах – более десяти, с 29 погибшими из числа полицейских, чинов лесной стражи, сельских старост и других представителей администрации (еще 89 было ранено или избито); крестьяне же потеряли убитыми 13 и ранеными 14 человек[390]. Таким образом, жестокость народная значительно превосходила государственную.
386
389
Партизанское движение в Сибири / Центрархив; подгот. к печ. А. Н. Туруновым. М.; Л., 1925. Т. 1. Приенисейский край. С. 6.
390