Но в целом глубинка, защищенная расстояниями от реквизиционных отрядов, толком узнать о большевиках не успела. Современный автор заметил, что весной 1918 года сибирское общество переживало спад интереса к политике и ослабление революционаристского настроя, а «сопротивление большевизму в Сибири вплоть до… начала мятежа Чехословацкого корпуса не отличалось ни особой ожесточенностью, ни большим числом жертв», поскольку сибирская деревня еще не втянулась основательно в Гражданскую войну[423]. Частые антибольшевистские восстания и выступления обычно не отличались многочисленностью. Однако коммунистическая власть и ее оппоненты летом 1918 года смогли вовлечь активную часть населения в вооруженное противостояние.
Глава 2
ЗАПРОГРАММИРОВАННОЕ НАСИЛИЕ
…Ничего в мире не может быть ограниченнее и бесчеловечнее, как оптовые осуждения целых сословий по надписи, по нравственному каталогу, по главному характеру цеха. Названия – страшная вещь.
Левый экстремизм в России имел глубокие корни в антибуржуазных настроениях основной части населения, включая многих интеллигентов, воспринявших идеи марксизма в качестве новой и суровой религии (впрочем, еще декабрист П. Пестель в своем конституционном проекте «Русская правда» утверждал, что общественное благо возможно лишь при строгой дисциплине, для чего необходима сильная политическая полиция, способная к массовому сыску). Пример А. Н. Радищева, ужаснувшегося якобинскому террору, оказался невостребованным.
О пристрастном отношении классиков марксизма к насилию, которое они признавали «повивальной бабкой истории», свидетельствуют их вполне определенные высказывания. В мае 1849 года Маркс говорил в «Новой Рейнской газете» о «революционном терроризме» как о единственном средстве «сократить, упростить… кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества» и притом угрожал правительству: «Мы беспощадны и… не будем прикрывать терроризм лицемерными фразами»[424]. Энгельс в письме соратнику-эмигранту в апреле 1853 года спокойно рассуждал о скорых и беспощадных «коммунистических опытах», диктуемых революционным нетерпением: «…под давлением пролетарских масс… мы будем вынуждены производить коммунистические опыты и делать скачки, о которых мы сами отлично знаем, насколько они несвоевременны. При этом мы потеряем головы… наступит реакция и… нас станут считать не только чудовищами, на что нам было бы наплевать, но и дураками, что уже гораздо хуже»[425].
Марксисты и народники изначально относились к перспективе как национального, так и мужицко-пролетарского террора спокойно. Впитавший гегелевскую идею об «исторических» и «неисторических» народах Энгельс в начале 1849 года уверял, подразумевая в основном славян: «В ближайшей мировой войне с лица земли исчезнут не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы. И это тоже будет прогрессом»[426]. В конце 1858 года Маркс в статье «Об освобождении крестьян в России» предсказывал скорое кровавое крестьянское восстание в ответ на недостаточно радикальные предложения Главного комитета, занимающегося реформой: «…настанет русский 1793 год; господство террора этих полуазиатских крепостных будет невиданным в истории…»[427]
Однако ленинцы вели свою генеалогию не только от Маркса с Энгельсом, но и от еще более крайних радикалов – вроде немецкого революционера К. Гейнцена (1809–1880), который, по цитате, приводимой А. И. Герценом, полагал, что «…достаточно избить два миллиона человек на земном шаре – и дело революции пойдет как по маслу»[428]. Правда, Гейнцен выглядел довольно умеренно по сравнению с иными русскими революционерами. О неизбежности грядущего революционного террора в 1852 году писал своей возлюбленной Н. Г. Чернышевский: «Меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня»[429]. А П. Н. Ткачёв, озлобленный тюремным заключением, некоторое время считал, что для обновления России необходимо уничтожить всех людей старше 25 лет[430].