Утром, едва напившись рассолу и обретя способность соображать, Пашка сказал другу:
— Айда к Карасулину. Хватит тянуть… Пора с имя кончать.
— Тебе ж велено ждать приказа.
— Больно много приказчиков развелось. Тот приказует, другой приказует… Шлепнуть бы их всех в самом начале — и вся недолга. Теперича расхлебывай, рискуй башкой.
— В бою пристрелить — никакого риску. Выждать только…
— Пущай кориковы ждут. Видал, как вчера изба и все хозяйство… Они не ждут! И у тя полыхнет, помяни мое слово. Упустили мы гада. Надо было в первый же день, заодно с Емельяновым. Боле тянуть некуда. Либо мы их за глотку, либо они нас. Тут коли ждать — от жданья ноги протянешь. Пока он землю топчет — у меня ровно удавка на глотке. Пора…
И будто в воду Пашка глядел: в избу вошел нарочный от Добровольского с приказом молодому Зырянову немедленно скакать в карасулинский полк.
Оповещенные Ярославной и Ромкой, все двадцать шесть коммунистов карасулинского полка собрались на тайное партийное собрание. Оглядев товарищей, Онуфрий Лукич сказал: — Кончилась игра в молчанку. Приспело время для последнего разговору с Зыряновыми и прочими захребетниками. В последний раз собрались мы тайком. Завтра белогвардейцев и прочую контру — в расход. Над полком — большевистское знамя — и с ходу на Яровск. Захватить врасплох. Раскаявшихся, осознавших трудящихся мужиков — к себе в полк…
С каждой фразой креп голос Карасулина и разглаживались угрюмые и скорбные морщины на лицах коммунистов. Наконец-то близится то, во что и верилось и не верилось. Сколько душевной муки претерпели они по пути к этому часу. Презирали и казнили себя, а были и такие, что порывались безрассудством смыть позор, Онуфрий непостижимым образом угадывал критический момент — утешал, уговаривал, бранил и все сулил близкую перемену. А когда взбунтовавшийся товарищ смирялся, Онуфрий переходил в наступление и требовал, чтоб коммунист знал каждого бойца своего взвода, чтоб смелее открывал мужикам глаза на классовую суть происходящего.
Тверд как кремень был Онуфрий. Верой своей товарищей заражал, на ней и держались они все те черные дни, верой только и жили. И никто не знал, какой жестокой неоплатной ценой давалась Онуфрию Лукичу эта неколебимая вера. О чем только не передумал он, каким аршином не перемерил содеянное. Не раз все свершившееся казалось кошмарным сном, и, словно пробудившись, Онуфрий Лукич с ужасом оглядывался, снова и снова казнил себя за тот невозвратный шаг, который сделал в роковой февральский день, первый день мятежа. Тысячу раз задавал себе один и тот же вопрос: а как бы следовало поступить? Бежать? Пробраться в Северск, влиться в коммунистический отряд и стрелять в одураченных, обманутых крестьян? Кинуться с винтовкой на кориковский сброд, сложить голову по-пахотински иль пасть от Пашкиной пули в спину и следом утащить в могилу всех оставшихся в живых товарищей по ячейке? Может, и не так бы надо… А как? Советоваться было некогда и не с кем. Ждать указаний? Откуда? Да и времени на раздумье — ни минуты. Надо было либо — либо. Но ведь и Евтифей долго не раздумывал, когда плюнул в лицо старому другу и вместе с четырьмя другими, не дрогнув, пошел навстречу гибели… Тысячу раз казнил и миловал себя Карасулин. То приговаривал к смерти, то оправдывал, то ненавидел и презирал, но с теми, кто поверил ему и пошел за ним, был всегда одинаков— спокоен и тверд.
Не сразу, не вдруг поверили ему товарищи по партии. И он не каждому поверял свои планы. Немало сил ушло на жестокую, строгую взаимопроверку. Шестерых партийцев было решено не привлекать ни к какой деятельности, ибо слишком нестойкими они оказались, а одного, переметнувшегося душой к врагам, по приговору партийной тройки застрелили.
Поначалу нелепыми, кощунственными показались многим нелегальные партийные собрания, которые втайне от чужих ушей и глаз стал проводить в своем полку Карасулин. Упреки и даже оскорбления Онуфрий Лукич выслушивал молча, соглашался: да, недостойна такая двойная жизнь, а потом, подсев к упрекавшему, говорил:
— Ты прав. Срамно большевику ужакой болотной извиваться, лишь бы шкуру спасти. Только мы разве шкуру спасаем? Куда милей было бы в лесу схорониться, чем на подожженной пороховой бочке сидеть. Чего высидим? Не знаю. Коли и выдюжим до нашего победного — невесть как товарищи почтут нас. Может, и в ревтрибунал прямым ходом. Все может статься. Но ты гляди: мужики-то к нам жмутся. Полк, почитай, втрое больше любого. Чего-то манит их, на что-то надеются, верят. Так неужто руки опустим, не вызволим их из беды? Потерпи малость, поднапрягись, не за горами наш час, придет…
И вот он пришел.
— Давайте коротко, без долгих речей, — говорил Карасулин. — Делов невпроворот. Перво-наперво надо от беляков и самого матерого кулачья избавиться. Надо их разом выдернуть. На это жаль людей губить. Сможем ли тихо и бескровно изделать такое?
— Чтоб не пикнули, — вставил Ромка.
Не хотелось Онуфрию Лукичу брать Ромку Кузнечика в полк, но и оставлять в Челноково было нельзя: прикончат. Первые дни Ромка помогал Ярославне делать перевязки, держался скованно. Но вскоре освоился в новой обстановке и все время терся среди мужиков, вел нужные разговоры. Четыре дня назад Карасулин поставил его командиром связного взвода, целиком состоящего из верных людей. Посмеивались в полку над одноногим взводным и команду его «калечной» прозвали, но оно и к лучшему, что всерьез не принимают, — подозрений меньше. А каков Кузнечик в деле — Онуфрий знал.
— Главное — тихо, — кивнул Ромке Карасулин. — Кому куда — каждый знает. Громом пасть средь ясного неба. Добровольского беру на себя. Никакого самосуда. Всем полком судить станем. На свету митинг. Надежных мужиков всю ночь держать в полной боевой, ненадежных — разоружить, сгуртовать и до утра под стражу. Ночка будет шибко трудной. Потом доспим. Кто хочет говорить?
Все было обговорено заранее, и сейчас уточняли детали. Докладывали о готовности рот, взводов, групп, уславливались о помощи тем, кому она может потребоваться. Говорили сжато, немногословно.
Последней поднялась Ярославна. Карасулин ободряюще кивнул. С той ночной встречи-поединка, когда Ярославна едва не разрядила в себя пистолет, вложенный в ее руку Онуфрием, прошло не так уж много времени, но за эти вздыбленные на смертной грани дни девушка так сроднилась духовно с Карасулиным, что он видел в ней наипервейшую свою помощницу, любил как дочь и не было такой жертвы, на которую не пошел бы ради нее. В самые трудные минуты, когда товарищи, отчаявшись, попрекали Карасулина и грозили ему, Ярославна неизменно приходила на выручку своему командиру. И, удивительное дело, горячий звонкий девчоночий голос отрезвлял, успокаивал самых ершистых, непримиримых, не признававших, казалось, никаких доводов.
— Пришла пора оправдаться перед партией! — Девушка, резко качнув головой, сбросила косу с плеча и мигом преобразилась, стала похожей на маленькую задиристую пичугу. — Если над полком поднимется большевистское знамя и мы захватим Яровск вместе с бандитским штабом, спасем и выведем из-под удара трудящегося мужика — вот тогда мы докажем, что рисковали своим партийным званием, совестью своей не ради собственной головы, а только ради крестьянина. Нас всего двадцать шесть. На тысячу крестьян совсем мало. Так пусть же веры каждого из нас хватит на сотню!..
Вроде бы ничего такого уж нового не говорила сейчас Ярославна, но люди будто впитывали каждое ее слово. И Онуфрий Лукич, слушая девушку, утверждался в решении назначить именно ее комиссаром полка после того, как… Скорей бы уж. Скорей. Кинуть тысячепалый мужичий кулачище на самое темя кулацкой контры, вышибить из нее дух. Мужик прозрел. Лиха беда начало. Скорей бы уж!..
Расходились небольшими группами и тут же растворялись, пропадали в начавшейся вдруг метели. Когда последняя четверка покинула дом, Онуфрий Лукич сказал Ярославне:
— Ну, дочка, началось. Теперь только б не оступиться, не поскользнуться на крутом повороте. Не того страшусь, что не подомнем беляков и кулачье тут, в полку. Боюсь спугнуть яровских заправил, чтоб не прослышали, не пронюхали, чтоб пасть на них нежданно и все это золотопогонное превосходительство зацепить за жабры… Только б не ускользнули, не ушли от кары. Нам не раз еще придется судьбу на смертном огне испытывать. И тогда-то эта контра обязательно ударит в спину. А сколько заразы от нее! Время-то, вишь, какое — и голод, и холод, и всякие беды. Иной и пошатнется в вере. Тут эти недобитки разом его облепят — и в белый цвет. Потому и надо всю эту шайку разом накрыть, не дать разбежаться. Я сейчас к Добровольскому…