Разом стихла площадь. Тянули головы крестьяне, приподнимались на цыпочки, силясь рассмотреть, кто там карабкался на трибуну. «Колчак, Колчак», — зашелестело в толпе. С чьей- то легкой руки Колчаком прозвали Горячева. Появление на трибуне Пикина озадачило крестьян.
— Что за пугало?
— Прямо с аду к нам…
— Это, бают, настоящий комиссар…
— Бреши больше. Чего б его вознесли туда?
Горячев подался вперед, перегнулся над перилами, высоким сильным голосом крикнул;
— Братья крестьяне!
Вскинул голову, настороженным ухом вобрал густеющую тишину и продолжал, все более возбуждаясь, энергично и размашисто жестикулируя длинными руками.
— Вы, вольнолюбивые сибирские пахари, первыми подняли знамя борьбы…
Он заговорил о «злодействах большевиков», приводя примеры бесчинств продотряда Карпова-Доливо и подобных ему, действовавших под его, Горячева, диктовку. Называл поименно пострадавших крестьян, то и дело спрашивая толпу: «Правду ли я говорю?»
— Крестьяне соседних губерний тоже поднялись против комиссаров. Матросы Кронштадта отказались повиноваться большевикам, создали свое правительство. Близок час возмездия. Чуя это, товарищи комиссары пускаются на всевозможные хит-ро-сти и у-ловки. В последнее время большевистские лазутчики стали распространять слухи, будто Ленин отменил разверстку, а все бесчинства чинились без ведома Москвы и в них повинна лишь мелкая сошка. Не верьте этому! Чтоб вы из первых рук узнали правду о разверстке, мы дадим сейчас слово губернскому продовольственному комиссару, члену Северского губкома большевиков Пикину…
Толпа ахнула. Над площадью взметнулся такой рев, что галки в прицерковной рощице с испуганным криком снялись с деревьев. Кто же из собравшихся не знал Пикина? Это он подписывал приказы о разверстке, он посылал в села вооруженные продотряды, инспекторские, чрезвычайные, особые тройки, брал заложников из упорствующих деревень. Он, он и он! И вот он здесь, в их руках… С разных сторон метнулись к трибуне разъяренные, краснолицые бородачи. С утра, подогретые самогонкой, они прорывались сквозь кольцо «бешеных», тянули к трибуне руки и вопили, требуя немедленной казни продкомиссара. Но в этот миг Пикин подошел к перильцам, стянул с головы шапку, поднял ее, зажав в кулаке. Волна голосов пошла на спад. На разбитом, изуродованном лице продкомиссара застыло выражение непреклонной решимости. Предельное нервное напряжение подмяло боль, выжало из сознания все мысли, кроме тех, которые во что бы то ни стало хотел он поведать людям в полушубках, столпившихся перед трибуной. Пикин не думал сейчас о том, что станется с ним после речи, дадут ли ему договорить до конца, станут ли слушать. Он видел в последнем слове своем единственную, дарованную судьбой возможность отомстить Горячеву, искупить свою вину, сказать так нужную обманутым мужикам правду.
— Мужики!.. Товарищи!.. — Задохнулся от волнения. Краем глаза увидел напряженное, горящее лицо Горячева. «Боится, гад?» — Я понимаю вашу обиду. Не оправдываю, но понимаю, потому — сам мужик. Пока не призвали на германскую, крестьянствовал в селе Леваши на Тамбовщине. Знаю, как достаются шанежки да мясные пироги. Батраков отродясь не имел. Университетов не кончал… Теперь о разверстке. Знаете, что такое голод? Это — не постные щи, не черная краюха с водой либо квасом. Это — смерть. С голодухи в Центральной России вымерли целые села. Люди одичали, ели падаль… Сам видел. Голод убил мою жену и двух ребятенков. В Петрограде все, кто работал, от народного комиссара до стрелочницы, получали в день осьмушку хлеба напополам с корой. От этого и заводы стоят, нет у вас ни гвоздей, ни железа, ни керосину. Советская власть, которую мы завоевали такой кровью, умирала от голода. Тогда Ленин и подписал Декрет о продразверстке…
— Ты чего запел, гад? — Горячев ткнул Пикина в бок. — Я тебя, комиссарская…
— Правды боишься? — спросил Пикин громко и твердо, повернув голову к Горячеву. — Знаю, на что ты способен, ваше благородие, как-никак, почти год прослужил в губпродкоме, членом коллегии был, семенную разверстку придумал…
— Заткнись! — Горячев рванул Пикина за плечо, размахнулся, но ударить не успел: толпа вдруг взорвалась грозным, негодующим ревом:
— Не тронь!
— Дай сказать напоследок!..
— Перед смертью не брешут, нехай говорит!..
Шквал протестующих возгласов смял злые выкрики плотной кучки «бешеных», тесно обложивших трибуну. Горячев о чем-то пошептался со стоящими рядом, оттолкнул плечом Пикина, призывно и властно вскинул руку и, не дождавшись тишины, крикнул:
— Дорогие братья! Разве мало вы читали приказов и распоряжений этого прохвоста, повелевающих отнимать у вас добро? Неужто будем слушать…
— Хватит!
— Заткни ему хайло!
— Давай сюда! — неистово заорали «бешеные», пытаясь дотянуться до Пикина, стащить с трибуны.
— Не трожь! — выдохнули сотни глоток и разом подмяли остальные голоса.
В наступившей короткой тишине чей-то очень высокий, рвущийся голос выкрикнул:
— Пужлнвы шибко стали! Комиссарского слова пуще пулемета страшимся. Пусть скажет…
— Верна-а-а!!!
И снова Пикин подступил к перильцам, и в мгновенно упавшей тишине зазвенел его натянутый волнением голос.
— Спасибо, мужики… Я знаю — вы убьете меня. Но скоро и вы поймете, что к чему. — На сей раз он не тараторил, не сыпал словами — говорил раздельно, весомо, четко. — Повинен я: не углядел недобитков, что над вами изгалялись. Тут нет мне никакого снисхожденья… Господину Горячеву уж больно хотелось, чтоб я Ленина в наши грехи впутал. Да, Ленин понимал: без хлеба мы погибли. Сам следил за каждым хлебным эшелоном, сам распределял каждый пуд, чтоб тот наперед к детям да к фронтовикам попал. Но трудящегося мужика Ленин никому никогда в обиду не даст. Тех, кто в нашей губернии измывался над крестьянами, Ленин приказал расстрелять. Недавно закончился съезд большевиков, на нем решено продразверстку отменить. Ленин всегда…
Кто-то подхватил Пикина под ноги, перекувыркнул через перильца трибуны, и он упал на руки горячевских приближенных. Толпа взревела, трудно было разобрать, кто что кричал, куда рвался, кому грозился. «Бешеные» накинулись на Пикина, но Шевчук заорал:
— Не трожь его, братаны! Мы ему разверстку изделаем…
Вытащил из-под трибуны мешок с зерном, толкнул к нему Пикина, скомандовал:
— Разболокайся, гад…
Дрожащими руками Пикин стал расстегивать пуговицы кожаной куртки, те скользили в негнущихся пальцах, вырывались, и он никак не мог расстегнуть верхнюю пуговицу. Шевчук подскочил, матюгаясь и брызгая пьяной слюной, дернул за полу и разом сорвал куртку. К продкомиссару протянулись дрожащие от ярости когтистые руки, вцепились в одежду, мигом растерзали в клочья.
Он стоял нагой, босиком на снегу. Худое желтоватое тело темнело страшными кровоподтеками. Обтянутые кожей ребра шевелились при дыхании. Но глаза Пикина жалили, кололи обступивших его кулаков. В них была лютая, испепеляющая ненависть.
Ближние к месту казни крестьяне разом затихли и стали пятиться от голого Пикина, расширяя и расширяя пустоту вокруг трибуны. В разных концах площади послышались сочувствующие и протестующие возгласы. Они усиливались. Горячев что-то крикнул Шевчуку. Тот подскочил к Пикину, ловкой подножкой сбил с ног и, выхватив из-за голенища широкий нож, полоснул по животу. Двое подхватили мешок, опрокинули на огромную рану. «Вот тебе разверстка! Вот разверстка!..»— чумно бормотал Шевчук.
Сквозь кольцо «бешеных» протиснулся молодой парень. Сорвал с плеча винтовку, выстрелил Пикину в голову. Забрызганный кровью Шевчук бросился на парня. Тот вскинул винтовку, щелкнул затвором:
— Убью, кулацкая сволочь!
— Да ты… да я… Конвой! — завопил Шевчук.