— Как же ты сам-то мужика телешил? Пикин-то тебя не за голубые глазки помощником своим изделал.
— А он за то из его кишки выпустил…
— Тут они мастера…
— У Колчака научились…
— Самого-то Колчаком прозвали.
— Одно слово — шкура!..
— Да, товарищи, я работал в продорганах, но я пошел туда по заданию крестьянской партии эсеров.
Пространно объясняя программу эсеров, Горячев краем глаза приметил, что Добровольский, сутулясь и неслышно ступая, вышел из комнаты. «Куда он?» — обеспокоился Вениамин, но раздумывать над этим было некогда, надо было выпутываться из сети, которую коварно и ловко набросил на него Карасулин.
— Партия эсеров послала меня в продорганы, чтобы помочь крестьянам разобраться в большевистских беззакониях, по возможности сберечь их имущество и хлеб, не дать вывезти мужицкое зерно из Сибири, помешать расправе над сознательными крестьянами. Если бы здесь присутствовали челноковцы Зырянов, Щукин и другие товарищи…
— Эти товарищи сами с мужика шкуру драли! — злобно выкрикнул тот, что стоял часовым у штаба.
— Тогда спросите у Онуфрия Лукича Карасулина, своего командира. Он ведь тоже в большевики пошел, надо полагать, не оттого, что хотел им служить, а чтобы легче было мужика от обиды защитить.
— Врешь! — резко перебил Карасулин и встал. — Врешь! Хочешь повязать меня с собой одной веревочкой? Не выйдет. Кости шибко разные. На мою-то кость надо бечеву покрепче да и узелок другой. Я шел в большевики потому, что верил им.
— А сейчас? — спросил Горячев вкрадчиво невинным голосом. — Сейчас кому верите?
И возликовал, увидев, как осекся Карасулин. «Ага, заело… Ну давай же, давай, раскройся, кто ты есть!»
— И сейчас верю не всякому зверю, — с усмешкой проговорил Карасулин. — Верю волку да ежу, а тебе погожу. — И вдруг круто переменил тон: — Перевертыш ты! Захребетник мужицкий! И не тебе нас уму-разуму учить. Сам ни во что не веришь, твой царь не в голове — в брюхе угнездился. Под ногами у тебя, выворотня, давно пусто…
— А, вот ты как!
Горячев отпрыгнул в сторону, выхватил наган. Выстрела он не услышал: тяжелая беззвучная чернота упала на голову, сшибла с ног, подмяла. Бесчувственное тело пинали, били, железные руки тянулись к горлу.
— Не троньте его! — прогремел голос Карасулина, и люди нехотя отстранились от поверженного Горячева. — Заприте его! Не спускайте глаз. Завтра разберемся. Идите. Командиры останьтесь.
Горячев очнулся, но виду не подал, не шевельнулся, не застонал, надеясь из разговоров волоком тащивших его мужиков узнать, что его ожидает, куда и зачем его тащат.
Но те не проронили ни слова. Будто мешок с мякиной, небрежно закинули Вениамина в темную бревенчатую нору — то ли баню, то ли амбар. Долго запирали дверь. Один остался караулить.
Не сон ли, не страшный ли бред это? Судьба посмеялась над ним жестоко и нагло. Месть за Пикина? Молитвы Флегонта дошли до бога, и тот карает? Мистика! Однако затылок налит свинцовой болью — не повернуться. А крови нет. Может, внутреннее кровоизлияние? Прикладом, наверное. Вот парадокс. Невероятный, чудовищный. Представителя главного штаба… Что с Карасулиным? Наверное, промахнулся. Иначе втоптали бы в пол. Эти скоты только и ждут, кого бы разорвать. Им все равно — Пикин или Горячев. Нужна кровь… Неужто и впрямь судьба намертво повязала с Пикиным? И на этом все кончится? Университетские аудитории, Невский, шумные, хмельные вечеринки с курсистками и танцовщицами, прогулки в Петергоф, жаркие споры с приятелями о каких-то сущих пустяках. Господи, как все было красиво, возвышенно и приятно! Вся жизнь — праздник. И впереди тоже праздник. Сплошной пасхальный благовест. Потом война. Патриотический угар. Пригрезилась и поманила воинская карьера. Началась блистательно. Если б не подсекла революция… Корнилов, Краснов, Колчак, захватывающая дух раскованность, разнузданность инстинктов. Любая прихоть— закон. Больше всего любил ломать, подминать. Выберешь бабенку поцеломудреннее, которая себя-то нагой в зеркале не видела, и днем, при полном свете… Ужасно сладко! Одна поседела даже… Если с умом, со вкусом, не торопясь, расстрел — тоже неповторимое зрелище! Один до последнего мгновения верит, надеется на чудо. Другой — орет, как свинья под ножом. Иной жалит глазами, пока не сдохнет. Были и такие — под дулом пели «Интернационал». Всякое бывало. Знал бы о том Коротышка! За идейного принял. Пожалуй, он теперь и впрямь идейный. А может, вся эта эсеровская трепотня— только поплавок, чтоб удержаться наверху, не стать обыкновенным, как все. Обыденность, посредственность — хуже самоубийства. Ради чего вошел в эсеровскую группу, служа у Колчака? На «полуподпольных» левоэсеровских собраниях и с Водиковым познакомились. Потом, когда Колчак смазал пятки, — погоны к черту и по рекомендации знакомого врача — красноармейский госпиталь, стал «братишкой», «товарищем». Ходил по острию, по лезвию: того и гляди, разоблачат, припомнят… Обрадовался встрече с Водиковым — и вот губпродком.
Он ненавидел Пикина, ненавидел всех, кто назывался красным, большевиком, комиссаром. Готов был любому вцепиться в глотку, грызть и рвать — за расстрелянного отца, за взорванное будущее, за несбывшиеся надежды и мечты. Он бы, наверно, давно ушел в банду к анархистам, просто к уголовникам, если б не понял, что готовит эсеровский центр. Подластился к Пикину и пошел крутить-вертеть. Мстил сиволапым мужикам за революцию, за вынужденную покорность голоштанным комиссарам. Инструкция ЦК ПСР «О работе в деревне» детально по полочкам разложила, расписала весь механизм подготовки антисоветского восстания. По ней как по нотам разыграли прелюдию мятежа. Когда пламя полыхнуло вовсю и от него занялись южные окраины Екатеринбургской, Омской, Новониколаевской губерний, когда на Доку и Тамбовщине тоже взметнулись кровавые языки мятежа и скинул комиссарское владычество Кронштадт, только тогда он по-настоящему уверовал в силу эсеровской партии, окрылился этой верой и не щадя себя работал как проклятый, раздувая долгожданное пожарище. В те бессонные ночи Западная Сибирь виделась ему огромным плацем, на котором маршируют мужицкие полки, дивизии, армии, прибывающие и прибывающие отовсюду. По железным дорогам спешат к ним эшелоны с английскими, японскими, американскими орудиями, танками, аэропланами. Именитые белые генералы пробираются в Сибирь, становятся во главе соединений, штабов, фронтов. Вот уже и Антанта по зову восставших снова перешагнула российскую границу. Красноармейцы отказываются стрелять в своего брата — мужика и переходят целыми соединениями к повстанцам… Ах, эти видения первых дней мятежа! До дрожи, до душевного трепета упивался ими. И ведь все виделось реально, зримо, близко. И свершилось бы, могло свершиться, если б не крестьянская неповоротливость и тупоголовие, их упрямое нежелание умирать за Советы без коммунистов, их лошадиное равнодушие к высоким призывам и планам великих социальных реформ, обещанных пропагандастским отделом главного штаба в многочисленных листовках, воззваниях и призывах, сочиненных лично Вениамином Горячевым… Похоже, все кубарем!.. Этот безграмотный, сермяжный Карасулин играючи ухватил его за нос и, потыкав в дерьмо, выставил на посмешище перед всеми, а завтра еще, чего доброго, расстреляет начальника сразу двух отделов главного штаба… Кошмар! Ни намека на субординацию и дисциплину. Какому идиоту взбрела в башку идея сделать Карасулина командиром полка?
Горячева потревожили голоса у двери. Он оторвался от дум, прислушался. Вроде бы голос Добровольского. Дерьмо, не полковник. Не смог подмять Карасулина. Танцует под его дудку… Что там у них? Послышалась перебранка, потом сдавленный крик, возня. Горячев насторожился, со стоном привстал. Зазвенели ключи, щелкнул замок, со скрипом распахнулась дверь. В проем заглянула мерцающая звезда и тут же скрылась, заслоненная спиной шагнувшего внутрь человека. Чей-то словно бы знакомый голос приглушенно спросил:
— Где ты тут?
— Здесь, — отозвался Горячев.
— Айда, живо!
Сильные, цепкие руки помогли Горячеву подняться, вывели из амбара, усадили на колоду.